Царская месть

Осень 1597 года была короче воробьиного носа. Еще за месяц до Покрова выпал снег. Погасли поля. Ветер-листодер оголил леса и рощи...

Осень 1597 года была короче воробьиного носа. Еще за месяц до Покрова выпал снег. Погасли поля. Ветер-листодер оголил леса и рощи. Потом с севера пришли холода. Утрами так подмораживало, что кони не могли пробить закованные в кольчуги льда лужи…

Русь с нетерпением и тревогой ждала возведения на престол нового венценосца. Отошедший из бренной жизни в вечную Федор Иоаннович завещал скипетр Борису Годунову. Но Бориска на царствие не спешил. Он отбыл из Москвы в Новодевичий монастырь, где томилась в болезнях, переживаниях (а народ даже говорил, что умом тронулась) овдовевшая царица Ирина – родная сестра Годунова. 

Духовенство, Синклит, видные чины государственные настаивали: нельзя государству без поводыря. Борис выставлял одно за другим условия: чтобы Боярская дума и в уме не держала выдвигать на столь высокую «пасаду» знатного тверского боярина Симеона Бикбулатовича, чтобы нагрешившие князья не  мыслили уезжать в Литву, Германию, Францию и Англию, где им безбоязненно можно было бы строить козни русской земле, чтобы приказные люди не мздоимствовали, а казначеи не крали, чтобы Дума приняла решение наказывать всякого, кто опечалит государя нескромным словом или действием… 

Требования были удовлетворены. В доказательство своей преданности представители сословий целовали крест. 

21 февраля 1598 года, исполнив положенный в таких случаях устоявшийся обряд, там же, в Новодевичьем монастыре, Борис Годунов стал самодержцем. Патриарх Иов в беседе с новым властителем, который, впрочем, фактически управлял государством и при прежнем, безвольном царе Федоре, сказал ему: «Русь ждет. Иди и царствуй». 

Но Годунов снова не объявился в столице. Его опутали страх и сомнения. На троне предстояло сменить последнего из Мономаховичей. Против их родовода род Годуновых был худой, с примесью крови мелких улусных татарских князьков. В Думе заседали князья и бояре по своей знатности – птицы высокого полета. От них чего угодно можно было ждать. 

Как острая заноза застрял в народном сознании и факт убиения в Угличе юного царевича Димитрия. Шли слухи, будто, расчищая себе дорогу к власти, дальновидный, хитрый и умный Годунов был организатором этого богомерзкого преступления. И хотя убийцы, а также те, кто вел дознание, осуществлял правеж виновных, были устранены и время затоптало их следы, Борису было не по себе. 

Наконец 26 февраля, в сыропустную неделю, Годунов выехал в Москву. Народ и зарубежные гости встретили его хлебом-солью, кубками серебряными, золотыми чашами, соболями, жемчугом. В церквях молились за его здравие. Он всех ласково благодарил, но ничего не взял, сказав, что богатство в руках народа ему приятнее, нежели в казне. 

Отпев молебен в храме Успения, патриарх Иов вторично благословил Бориса на государство, пел многие лета новой царице Марии, юным их детям Федору и Ксении. 

После литургии Годунов изъявил благодарность к памяти своих предшественников: в храме Святого Михаила пал ниц перед гробами Иоанна Грозного, Федора Иоанновича, Калиты, Донского… Затем, в который уже раз, снова встретился с Иовом и объявил ему, что пока не может оставить хворую Ирину в келье, ибо «она скорбит», но будет в меру сил прилежно заниматься государственными делами, наезжая в Белокаменную и, разумеется, в своей резиденции в Новодевичьем. Патриарх объявил царю, что церковь установила считать на веки вечные 21 февраля Днем Борисова воцарения, а Боярская дума дала единодушный обет «покласть души свои и головы за Царя, Царицу и детей их»! 

Годунов хорошо знал Думу. Как говорится, доверял, но проверял. Ему вовсе не нужно было там единогласие, принцип «разделяй и властвуй», рожденный еще мудрецами Древней Греции и Рима, был надежнее. Глупые бояре да князья нередко грызлись между собой хуже голодных псов. Это для Бориса было как елей на сердце. 

Ко времени его вступления во власть на Руси махровым цветом полыхало местничество, которое переходило всякие границы. Чтобы другим неповадно было, в первые же дни своего правления царь отправил на правеж батогами князя Гвоздева и князей Одоевских, а князя Барятинского бросил в темницу. 

Выйдя из подземелья, тот пополнил ряды оппозиции Годунову. 

В один из февральских дней той же сыропустной недели о новостях из-за границы докладывал Годунову дьяк Посольского приказа Куракин. Вести прилетели поганые. Лазутчики обнаружили, что южная степь содрогается от гула копыт туменов крымчаков, движущихся на Москву. 

— Верно ли то? 

— Верно, надежа-государь, преданные люди доносят. 

Борис кивнул, но не поверил, ибо редко осмеливались басурмане зимой на Русь ходить. Разве что окраины пограбить, людишек подлых в полон увести. Про себя решил: своих пошлю, так оно точнее будет. 

— Что еще? 

— В соседней Литве католики утесняют православных, когда пряником, а чаще – кнутом принуждают менять веру. Несогласных бросают в темницы. 

«Вот оно, эхо Флорентийского собора, — подумал Годунов. – Дело Папы Римского Климента  обретает реальные плоды? Всю русскую державу Рим хотел бы подмять под себя. Смущает умы. И, похоже,  надолго. Как бы не на сотни лет вперед там загадали. Мне этой каши не расхлебать». 

— …челом бьет посол австрийский, — донесся до задумчивого Годунова, как из подземелья, голос Куракина. 

— Этому что надобно? 

— Харчишек просит. Для себя и холопьев своих. Оголодал, говорит, а из Вены денег не шлют. 

Падки эти европейцы на дармовщину, разозлился про себя  Борис. Гонорливые. Под париками вшей, как на дураке махорки. За целковый родителя на эшафот отправят. По всей Европе десятка лазней не насчитаешь, пахучей водой натираются. Воняет, как от козлов. Этому же послу еще на званых обедах царь Федор Иоаннович отвел место на дальнем краю стола, чтобы дух не портил. Блюда через третьи руки передавал. Но что поделаешь – политес! С этой Австрией, люба она тебе или нет, ухо надо держать востро. Силу набирает. 

Годунов стал просматривать список блюд, которые предупредительный Куракин предлагал взять в съестной избе кремлевского дворца: «Семь кубков романеи, столько же рейнского, мушкателя, французского белого, бастру, аликанта и мальвазии; 12 ковшей меду вишневого, 5 ведер смородинного, можжевелового и черемухового; 8 блюд лебедей, 8 журавлей с пряностями, 16 кур бескостных, 10 петухов рассольных с имбирем, 5 тетеревей с шафраном…» Дальше перечислялись рябчики со сливками, утки с огурцами, гуси с пшеном сарацинским, зайцы в лапше и с репой, лосьи мозги, шафранная уха, хлебные калачи, пироги с мясом и сыром, блины, оладьи, кисель, орехи, заморские фрукты… 

— Что же ты ему смородинного-то пожалел?! У нас по берегам этой паречки растет, как травы на заливном лугу. Не пять, а 50 ведер выдай, пусть насосется, как клоп крови. Может, потеплеет, не станет отправлять в Вену оскорбительных для нас депеш. 

Краем глаза Борис заметил, что Куракин переминается с ноги на ногу, явно хочет сообщить еще какую-то новость, но не решается. 

— Говори! — поднял на дьяка тяжелые, словно налитые свинцом, серо-зеленые очи. Самодержец. 

— Боязно, надежа-государь, робею. Больно дурная весть. 

— Говори! — рявкнул Борис, — не то, как Гвоздев с Одоевскими, отведаешь батогов. Или, как неверного холопа, голодным псам скормлю. Да не лукавь. 

— На Москве объявился юродивый Микола. 

У Годунова по спине побежали мурашки. Псковские считали Миколу своим святым, полоцкие – тоже. Он появлялся то в одном городе, то в другом, пророчил, угрожал, был смел до неслыханной дерзости. Лет за десять до этого «проповедовал» он и в Белокаменной. Накаркал смерть первенцу Годунова, назвал отца выродком, будущим цареубийцей. Сын Бориса действительно скончался на руках у отца в том самом храме Успения, где патриарх Иов только на днях вторично благословил Бориса на государство. Микола Полоцкий, видимо, боясь гнева царедворца, тогда же исчез из столицы, а Годунов не посмел его трогать: на Руси обижать юродивых считалось величайшим грехом. 

— Каков из себя этот святоша? 

— Бродит по Москве голый, лохматый, только срам тряпьем прикрыл. Носит вериги. В лавках у купцов берет без денег все, что пожелает, они вослед только кланяются, довольные. 

— Телом крепок ли? 

— Крепок, надежа-государь, косая сажень в плечах, шея – не каждая секира выдержит. Сказывают, явился он к нам на этот раз из Вильно. Уж не лазутчик ли? 

— Иди. 

После обеденной трапезы царь вызвал к себе из Тайного приказа особо доверенного человека, из новгородских ушкуйников, Гаврилу Жабова. 

— Про юродивого слыхал, что на Москве объявился? 

— Как не слыхать, даже зрел возле кабака в Замоскворечье. Медведище. Поносит тебя последними словами. Как бешеный пес лает. Я и повторить-то опасаюсь. 

— Медведище, говоришь? 

— Истинный Бог! — перекрестился Жабов. 

– А давно мы, Гаврило, в Москве медвежьим боем не наслаждались. Вот бы косолапого в человеческом обличье да на лесного-то зверя выпустить! Знатная бы потеха вышла? 

Гаврило повидал на своем веку немало, был не робкого десятка, но тут взмолился: 

— Не возьму грех на душу, государь. Смилуйся! Божий человек этот Миколка. Народ возропщет. Как бы бунты не вспыхнули. Уж на что ненавидел-то Иоанн Грозный юродивого Ваську Блаженного, а не тронул. 

— Возьмешь, Гаврило, грех на душу, но с умом. Иначе я тебя, смерд, самого против того медведя с рогатиной поставлю. И чтоб зверь был не ахти какой дохляк, а голодный шатун, пудов на 25. К 13 апреля чтобы все было готово. 

В назначенный день произошла кровавая, смертельная драма. За Новодевичьим монастырем, на специально подобранную площадку привезли чудовищных размеров матерого медведя. Ревел и терзал он железную клетку так, что у народа, валом привалившего на потеху, животы прилипали к позвоночникам. Годунов приехал в сопровождении рослых гридней, как бы теперь сказали, личной гвардии, в небольшом расписном возке, запряженном тройкой отменных лошадей каурой масти. Жеребцы храпели, косили налитыми кровью глазами на медведя, метавшегося взаперти, нервно копытили снег, мешая его с грязью. У ног государя лежала волчья полость. Одет он был в красный охабень, подбитый рысьим мехом и отороченный соболем. На голове лихо сидела введенная им самим в моду шапка-мурманка. 

По периметру площадки был выкопан глубокий ров, в дно которого вбили остро заточенные дубовые колья: чтобы ни медведь, ни боец не могли сбежать друг от друга. В толпе выделялся и юродивый Микола. Народ гоготал, свистел, пытаясь угадать, какой смельчак добровольно возьмется вступить в схватку. Между тем специально подобранные люди напирали и напирали, подталкивая, как бы невзначай, ничего не подозревавшего блаженного к мосткам, ведущим на площадку, где уже лежала окованная железом рогатина. 

— Ну, кто смелый? – крикнул Гаврило Жабов. – Победит — ждет его царская милость, опростоволосится — пусть пеняет на себя. 

Кто-то предательским фальцетом выкрикнул: «Да вот, Микола Полоцкий готов сразиться, а то мелет по кабакам пустое своим языком». 

Не успел побледневший юродивый опомниться, как сильные руки переправили его на ристалище, а ловчие, дернув цепь, открыли дверцу клетки. Шатун, взревев от боли (кто-то всадил ему пику в бок сквозь решетку), бросился на Миколу. Поняв, что беды не миновать, юродивый схватил рогатину и люто глянул на царя: «Бориска, ты, христопродавец, тать и убивец, тоже сдохнешь скоро в такой самый день». 

Он выставил вперед рогатину, ощутил на себе зловонное дыхание из пасти обезумевшего косолапого и воткнул ее в брюхо лесному великану. Осталось только правой ногой пригнуть конец рогатины к земле и надежно утвердить ее там. Но оружие оказалось хлипким, босая нога соскользнула, и смертельно раненный зверь на глазах оторопевшего люда в считанные минуты когтями и зубами растерзал бедолагу. Медвежья кровь смешалась с человеческой, густо окропила вздыбленный снег… 

Той же ночью Борису Годунову привиделся странный сон, будто летит он над куполами золотящихся в свете луны московских церквей в окружении хвостатых и рогатых тварей, и среди этой нечисти скалит зубы, гримасничает, глядя на него, юродивый. Потом он увидел заседание Боярской думы, на котором вместе с вельможами принимает знатных иноземцев из Германии и Англии. А среди них — ехидно улыбающегося Миколу Полоцкого. Разобрать голоса собравшихся царь почему-то не мог, но зато отчетливо слышал юродивого: «Скоро, супостат, сдохнешь ты в этой самой Думе, отольются тебе мои слезы». 

Сон оказался вещим. Ровно через пять лет, 13 апреля, Годунов на торжественном обеде, данном в честь немцев и англичан, поднял чарку за их здоровье, но тост произнести не успел. Кровь хлынула у него изо рта и ушей. 53-летний властитель земли русской скончался мгновенно. Святая Русь стояла на пороге смутного времени. 

Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter