Минчанки

С точки зрения молодости, жизнь — бесконечно долгое будущее, а с точки зрения старости — очень короткое прошлое. А.Шопенгауэр.
На Крещение моей бабушке исполнилось 93, и я преподнесла ей пурпурные розы и зеленый виноград. Она уже не так хорошо видит, поэтому спросила: «Настоящие? Ты знаешь, — продолжила с чувством, — в моем возрасте особенно ценишь все настоящее. Внимание, помощь...» Дни бабушка проводит, слушая радио, сидя в большом «сталинском» кресле у окна. Кресло, соответственно эпохе, в которую было изготовлено, не очень мягкое, не очень удобное, поэтому покрыто «совершенно невыношенными», как считает бабушка, зимними пальто — вместо пледов. Все это сооружение напоминает мне «кибитку жизни», эдакий старинный возок, обветшалый от странствий, который, похоже, идет на свой заключительный круг. Именно круг, потому что жизнь бабушки с некоторых пор имеет закольцованную форму даже формально. Напротив окон ее квартиры, выходящих на площадь Свободы Минска, вновь возведена гостиница «Европа». В ней, в комнате на третьем этаже, 70 лет назад она жила со своим супругом, моим дедом Иваном Сергеевичем Молочко, который вскоре занял пост заместителя наркома сельского хозяйства республики и потом работал на этом посту (уже в министерстве) более 20 лет (с перерывом на Великую Отечественную, естественно). В «Европе» семья жила почти два года, пока не получила две комнаты в деревянном двухэтажном доме на Грушевке (кстати, очень приятные особнячки, некоторые из них исчезли только в 1970–х). Это считалось хорошим жильем — рядом кусочек земли на две грядки, сарай. Семья наркомовского работника завела козу! И при этом район Грушевки — коренные минчане знают — был гораздо «центральнее», чем нынешний, скажем, квартал, прилегающий к улице Пулихова, который считался тогда вообще рабочей слободкой. Впрочем, это характерная особенность нашей столицы — вечно «плавающий» центр.

С точки зрения молодости, жизнь — бесконечно долгое будущее, а с точки зрения старости — очень короткое прошлое.

А.Шопенгауэр.

Но вернемся к сегодняшним дням. Всю позапрошлую осень, прошлую зиму и весну строители на «Европе» дневали и ночевали — «коробку» гнали невероятными темпами. Ухал молот, вгоняя в землю многотонные сваи, скрежетали краны, «майна — вира» летали не только по стройплощадке, но и по всей квартире днем и ночью. Снег, ветер, минусовая температура или невыносимая жара — а люди работали, работали... Я иногда просто застывала у окна: было что–то в действе напротив левиафановское — грандиозное, даже жутковатое, неуясненное. Как на пятачке у консерватории, зажатом со всех сторон артериями старых улиц, умещается столько техники, столько железа? И как красиво, ловко, мужественно работают мужчины... Я, может быть, первый раз засомневалась в превосходстве интеллектуального труда... Я восхищалась рабочими. Но если оставалась ночевать на площади Свободы, то спала плохо. Иное дело моя бабушка. Она вдруг взбодрилась, ей было и не шумно, и не пыльно: она во что бы то ни стало хотела дождаться дома своей молодости! «Воспоминания безмолвно перед ней свой длинный развивали свиток». Она перебирала в памяти события. Это, наверное, придавало ей силы, разогревало кровь. Она как будто нашла точки соприкосновения с молодым — уже чужим, другим — миром. А тут еще я с расспросами: «Каким был ваш быт в «Европе»? Картины висели? Ковры, цветы? И как тогда это было вообще?»

Тогда — это в 1938 году — буржуазный шик из «Европы» почти выветрился. В комнату с кухни часто ползли запахи еды. В ресторане блюда подавали прямо на сковородках. Ванной комнаты в номере не было, ходили в городскую баню. Вообще, этот период жизни не фигурировал ярко в семейных «преданиях»: ну «Европа» — постоялый двор. Другое дело, жизнь после войны: соседство с Полиной Машеровой, дружба с Верой Сургановой. Об этих гранд–дамах я слышала с детства. В конце 1940 — начале 1950–х партийная иерархия еще не развела строго по чинам наши семьи. Поэтому женщины живо общались, перенимали «моды» друг у друга: например, убранство комнат — над обеденным столом должна была висеть картина. Сургановы, только что приехавшие в Минск из района, жили сначала на улице Соломенной, потом — на Комсомольской, 29. Машеровы и Молочко — на проспекте Сталина в доме над магазином «Лакомка». Этот респектабельный и по нынешним временам дом не имел, оказывается, ни горячего водопровода, ни лифта. В квартире стояла «колонка», которая растапливалась брикетом. На пятый этаж носить его со двора каждый день было трудно, да и стоил он недешево, при этом из сараев его нередко воровали. Бабушка с тоской вспоминала любимую маленькую квартирку на Грушевке...

Но жизнь, естественно, потихоньку налаживалась, бабушка одна из первых в своем кругу купила стиральную машину. И домработница Машеровых Зося брала однажды агрегат напрокат — показать хозяйке возможности технического прогресса. Такие вот были простые нравы. Зато Сургановы первыми купили телевизор. «Виктория, приходите, может, Ивана Сергеевича в Москве увидите с барышней», — лукаво журчала Вера Пална своей подружке, когда ее муж (мой будущий дед) уезжал в командировку в Москву. «Это мы так шутили», — немного смущается бабушка. А я отмечаю про себя лексику тех годов: «барышня»... А еще вспоминаю из часто употребляемых ею «не фасонно» и очень часто — «благородно». Как говорится, имидж — все... И во все времена. Кстати, Сурганова и Машерова вместе не уживались — между дамами всегда была борьба за неформальное лидерство. Обе были «развитые» (еще одно бабушкино словечко — «продвинутые», сказали бы мы сейчас), обе — хорошие хозяйки (это тогда очень ценилось). Кстати, члены партии. Но у Веры Павловны Сургановой — атомный нрав. Однажды она продала Виктории Молочко красивые шторы, а через несколько дней передумала, пришла и сняла их прямо с бабушкиных окон. Последняя и пикнуть не посмела — стерпела, проглотила, утерлась. Теперь, конечно, это кажется просто комичным, хотя и примерным самодурством, но если учесть, что мы жили в стране «поголовного дефицита», завуалированного неравенства и крайнего идеологического чванства, все выглядело не так уж безобидно. Кстати, «совминовские» жены всегда немного лакействовали перед цэковскими. Бабушка была «совминовкой», она четко знала свое место. Вернее, ей не однажды его беспардонно указывала ближайшая подружка. Бабушка терпела. И не только из–за карьеры мужа, из–за «товаров группы Б», которые перепадали из «цэковского», лучшего, распределителя. То поколение людей, по–моему, пройдя «университеты» 1937 года, не считало чинопочитание ливрей чем–то невозможным, унизительным. То есть моральные оценки, конечно, про себя расставлялись. Но жизнь была дороже. Чисто физически. Людей за несколько десятилетий заставили пересмотреть кодекс чести. Кто подчинился — выжил. Как это ни прискорбно... Ведь как семья моего отца очутилась в однокомнатном, скромном номере гостиницы «Европа» в 1938 году? Дедушку милостиво вернули из ссылки на работу в Минск! Правда, система обошлась с ним в 1933–м еще, можно сказать, «по–вегетариански», то есть без крови: сняли с должности директора опытной растениеводческой станции в Лошице, выгнали из партии, но отправили не на Север по этапу, а работать на МТС в Мстиславль, потом в Дятлово, Слуцк. И наконец снова в Минск: реабилитировали, что, конечно же, уникальный случай. Естественно, его вина была надуманной, нелепой: нашли иностранную книгу в личной библиотеке. «Нашел» близкий товарищ, ходивший в дом «на огонек». А что тогда, собственно, мешало кому–то настучать на другого? Ничего. В результате один мой прадед был растерзан собаками на строительстве Беломорканала, другой — расстрелян в Куропатах... Так что обе бабушки (и с материнской, и с отцовской стороны) к 1950–м годам были пуганые вороны.

Когда сталинский террор в 1949 году пошел выкашивать ряды близких родственников, Виктория Молочко, понимая, что ее отец — «враг народа» и сама она уже, значит, не ровня мужу, предложила ему... развод. Она поведала об этом мне совсем недавно. Был глубокий зимний вечер, бабушка возлежала в своем «возке» перед окном с видом на гостиницу «Европа», я сидела рядом. «Когда пошло все сыпаться, во мне вдруг сработал инстинкт, я предложила Ване меня бросить... Чтобы спасти... Кого спасти?.. Не знаю, разве можно было что–то предугадать наверное? Это была истерика загнанной женщины, — сказала она. — Вот таким же вечером в гостинице «Европа» я шептала ему перед сном: «Разведись со мной!» Он также шепотом: «Молчи!» Тут уже я, признаться, онемела. А мне всегда казалось, что им, так удачно миновавшим трагедии века, неведомы были эти волнения. В полной тишине прошли несколько минут. Вдруг я замечаю, что мы обе заглядываемся на темные проемы окон строящейся «Европы»: как там будут жить люди в этом столетии? Меня начинает немного знобить, в конце концов, я первый раз слышу эту историю! Наконец не выдерживаю: «И?.. И больше ничего?! Ни одного слова любви, поддержки?» «Нет... Жили с пересохшим от страха ртом, — равнодушно бросает бабушка. — Практически всю жизнь». Повисает долгое молчание. Потом почти шепотом: «Дай мне валерьянки...» Я, опрокинутая, иду за пузырьком и думаю, что надо заставить ее вспомнить — все–все! И понимаю, что поздно, что опоздала... А дед? Господи, да он был всегда сдержан до холодности. Когда умирал, шептал в бреду: «Партбилет... Партийная «тройка»...»

А гостиница «Европа» из бабушкиного окна выглядит теперь дорогой почтовой открыткой. Красивое новое здание. Конечно, ее стены — всего лишь декорации к историям, которые они будят в памяти своих бывших постояльцев. И все же... Ничего не проходит бесследно. И ни для кого.
Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter