Я сбивал и меня сбивали...

Из воспоминаний летчика–истребителя Владимира Чичева

Из воспоминаний летчика–истребителя Владимира Чичева


Когда летчик–истребитель рассказывает, то это надо не только слышать, но и видеть. Я сто раз пожалел, что «вооружен» диктофоном, а не видеокамерой.


Ладонь правой руки — истребитель командира звена. Левая ладонь — ведомый истребитель. Обе руки идут над журнальным столиком на высоте 3.000 метров. Затем справа от книжного шкафа из белых облаков появляются два «фоккера», идущих в крутом пике на перехват нашим. Правая ладонь поворачивается и ныряет вниз с высоты три тысячи метров. «Фоккеры» заваливаются на крыло и пробуют атаковать. Левая ладонь приподнимается и летит на сближение с немецким истребителем. Очереди трассирующих пуль. Две ладони проделывают над низким журнальным столиком разнообразные фигуры высшего пилотажа. Парят, взмывают, уходят в штопор, резко падают, увертываясь от погони и пытаясь поймать в прицел силуэт соперника. Это — воздушный бой.


У человека две ладони, но летчик может и двумя разыграть драматическую схватку, изобразив десяток самолетов. И у каждого будут свои повадки и аэродинамические характеристики. Эти две ладони, державшие штурвал «кобры», — так назывался американский истребитель Р–39, полученный по «ленд–лизу», — превращаются и в наши самолеты, и во вражеские, и в зенитные орудия...


Наконец ладони опускаются на колени, как на родной аэродром, и мой собеседник переводит дыхание...


Я много раз видел Владимира Тимофеевича Чичева во дворе, в подъезде нашего дома, стоял с ним в очереди в маленьком гастрономе, сталкивался у лифта, здоровался, но и подумать не мог, что немолодой, но энергичный мужчина — военный летчик, ветеран Великой Отечественной войны. Слишком уж не вязалось мое представление об асах авиации с обликом соседа. Правда, я ни разу не видел его в мундире с просветами небесного цвета на погонах и золотыми эмблемами.


О своей профессии


Мне на войне даже как–то веселее было. Я даже немного жалел, что она закончилась. Мне нравилось воевать, от полетов никогда не отказывался.


А летать начал в семнадцать лет. Летчик–истребитель — это очень высококвалифицированный специалист. Если взять бомбардировщик или штурмовик, то там два летчика, еще штурман, радист, бортинженер, пара стрелков. Вот такой экипаж, а летчик–истребитель всегда один. Он и штурман, и стрелок, и радист. Соображать надо очень быстро и решения принимать мгновенно.


Первый сбитый самолет


Это было в 44–м, под Яссами в Румынии. Когда наши войска подошли к Румынии, то немцы хотели нас отбросить. Мы сидели в Николаеве, и нас планировали на 1–й Украинский фронт перебросить. Дивизия шла после переформирования и после отдыха. Это была знаменитая дивизия Александра Ивановича Покрышкина, и чтобы ее заполучить, командующие фронтов бились руками и ногами.


Нас переместили на местный аэродром с молдавским названием, но сейчас и не вспомню. Поступил приказ сверху: прикрыть железнодорожную станцию, где шла выгрузка наших войск. Немцы ту станцию сильно бомбили. Мы пошли четверкой. Командир звена Степанов шел первым, а я последним. Высота — тысячи три–четыре. Есть пространство и для маневра, и земля хорошо просматривается. Голова у летчика–истребителя крутится на триста шестьдесят градусов. Подходим к станции, на нашего ведущего пара «фоккеров» выскакивает. Немцы ведь тоже занимались свободной охотой. Идут в атаку на Степанова. Я крикнул: «Двадцатый, атакуют!» Сам же начал стрелять с большим упреждением. Патроны в пулемете с трассирующими пулями. И что мне запомнилось, так это то, что трасса моя до самолета немецкого доходит и пропадает. Смотрю, а «фоккер» вспух, рванул вверх. Я за ним. Еще дал очередь. Пока я маневр делал, группа наша ушла. Я аккуратно, чтобы в штопор не свалиться, самолет выровнял, опустил нос. «Фоккер», как факел, падает. Машина моя управляемой стала, а вокруг никого: ни своих, ни чужих. Порядок в авиации такой: если один остался, то в небе не болтайся, а лети домой. Одного собьют и глазом не успеешь моргнуть. Я по реке Прут и пошел на свой аэродром. По радио слышу разговор одного летчика, другого, а Степанова не слышно. Ну, я думаю, молчит командир.


Две машины вернулись, а Степанов — нет. Я доложил, что видел, как его атаковали и как падал горящий немецкий самолет. Записали в донесении, что немцы сбили наш самолет, но и сами понесли потери. Проходит неделя, приносят документы Степанова. Оказалось, что действительно по нему стреляли, ранили. Он смог развернуться и даже посадил самолет на живот где–то на поле. В кабине и умер. Там его и похоронили.


Потом догадался, почему я не видел своей трассы. Пули в «фоккер» попадали. Я когда рубанул по нему, то попал в летчика. Он и рванул ручку вверх — вспух.


Тогда и дали изменение в донесение, что лейтенант Чичев сбил вражеский истребитель. Я за тот сбитый самолет получил премию 1.000 рублей. Бутылка водки стоила 300 рублей.


Как сбили меня


А сбили меня на Одере. Нам дали приказ прикрыть нашу переправу. Войска наступали и форсировали реку. Мы вылетели четверкой. Впереди шел майор Полунин, я — ведомым и пара сзади. Погода прекрасная, и я километров за пятнадцать уже увидел разрывы снарядов. Белые хлопки. Я понял, что там что–то происходит, если зенитки так активно бьют. Подошли поближе. А там шестерка «юнкерсов», выстроились гуськом, ходят по кругу над переправой и расстреливают наших. «Разрешите атаковать?» — говорю я. Полунин разрешает. Делаю полупереворот, а он обязан был прикрыть ведомого. Мне в прицел попадает «юнкерс». Сближаюсь. Очень тяжело стрелять по живому человеку. У меня мандраж. Один легко, даже с улыбкой отрубит курице голову, а другой... Вот так и здесь, но война есть война. Открываю огонь по среднему. Он шлепается на поле. Боевым разворотом поднимаюсь вверх, а там шестерка «фоккеров». А наших нет. В хвост двое немцев пристроились. Слышу треск. Ручку дернул, болтается. Понял, что мне хвост отрубили. А высота, может, около тысячи двухсот метров, а может, и меньше. Представляете, сколько секунд падать куску металла весом три с половиной тонны. В таком положении мозги работают быстро.


Принимаю решение прыгать! И одна мысль, что хоть не сгорю, а упаду рядом и будет что похоронить. Моментально отбрасываю дверку, голову за борт и прыгаю. Спешка... Не успел еще отделиться от самолета, а кольцо потянул. Сам вывалился, а парашют остался в кабине. Меня потянуло за самолетом. А потом крепко дернуло. Смотрю — купол открылся. Три стропы перерезаны, на куполе треугольные дырки. Хорошо, что хвост самолета был отрублен, а то бы наверняка за него парашют зацепился. Начал ориентироваться. Знал, что линия фронта идет по Одеру. Там почти всегда западные ветры, и меня понемногу сносит на наш берег.


Думаю, ну, слава Богу, несет меня понемногу, вот и реку перелетел. Смотрю — а снизу по мне начинают стрелять. Из автоматов, пистолетов, винтовок. Не пойму, в чем дело. Я же на своей территории. Пули вокруг свистят. Ничего не остается, как сжаться в комок, уменьшить площадь и не растопыривать крылья. Под огнем с земли я и шлепнулся на землю. Парашют сбросил и лег. А это зима, январь, снег лежит. Я в гимнастерке, в черных брюках, хорошая мишень. Пистолет достал. Со стороны линии фронта бегут трое в маскхалатах, с другой стороны машина едет, а за ней на лошадях скачут. Окружают меня, значит. Я нацелился на тех, кто ближе. Они по мне несколько раз выстрелили. Бегут и кричат. А что, так я и не пойму. Только когда ближе подбежали, то я и услышал: «Руки вверх, твою мать!» Я обрадовался, знаю, что немцы так ругаться не умеют. Русский мат меня и спас. Пришлось поднять руки и пистолет бросить. На мне гимнастерка, погоны лейтенанта Красной Армии. «Ты что — русский? А почему за немцев воюешь?» — смотрят зло.


Оказывается, вот что произошло. Бой был короткий. Буквально две минуты. Я сбил, меня сбили. Все разлетелись. А их немцы штурмовали с самого утра. Они и сидели, в окопах попрятавшись, головы не поднимали. А когда парашютиста увидели, то подумали, что зенитка немца подбила. Его хотели расстрелять в воздухе, да вот не получилось.


Разобрались. Документы проверили. Завели в свой штаб, налили спирта фужер и дали банку с вареньем. Я этот чистый спирт выпил, пару ложек варенья съел, но даже не захмелел, так нервная система была возбуждена. Они мне еще наливают. Тут я почувствовал слабость и говорю: «Хлопцы, дайте мне где–нибудь отдохнуть». Отвел меня старшина в дом, еще спирта налили. Я и упал. Ночью просыпаюсь, кто–то забежал и крикнул, что просочилась группа автоматчиков. Но солдаты только на другой бок перевернулись и дальше храпят. Я тогда подумал, что вот вчера не убили, так сейчас тут убьют или в плен заберут.


Утром только сереть начало — я в штаб. Попросил показать на карте, где мы находимся и как мне на свой аэродром добираться. На повозке вывезли меня из зоны линии фронта. Что я еще запомнил, так то, как много трупов вокруг дороги валялось. Старался на убитых не глядеть. Доехали до маленького городка. На перекрестке стоит регулировщица и флажком белым машет. На дорогу мне дали, чтобы не замерз, шинель солдатскую и шапку. Шинель вся в дырках от пуль, грязная, побитая. С мертвого, наверное, сняли. Хоронят–то без шинели. Да и шапка не лучше. В крови засохшей вся, а может, и мозги на ней... В этой амуниции страшной подошел я к регулировщице и попросил остановить машину. Она на меня глянула и послала подальше, чтобы не мешал. Я ведь был похож на какого–то нищего... Я пистолет выхватил и кричу, что мне очень надо ехать. Девушка испугалась. Флажки кинула и убежала за подкреплением. Вернулась с капитаном. Я документы показал, объяснил пехоте, в чем дело, как авария случилась.


Он регулировщицу успокаивает. Я смотрю, грузовая машина идет с авиационным имуществом, а в кабине — наши механики. Они меня увидели. Рады, что живой...


Приехал в часть, а там мое имущество уже разделили и растащили. Правда, тут же все принесли: и куртку, и шапку, и сапоги...


Война. День первый


В самый первый день войны я был здесь, в Минске. В субботу мы сдали последний экзамен. Учились в здании дореволюционной 23–й гимназии, а тогда она была спецшколой ВВС. В сороковом году были такие школы открыты: ВВС, ВМФ и артиллерии. Я сам родом из Жлобина, но смог, пройдя медицинскую комиссию, поступить в эту школу. В воскресенье должно было быть открытие Комсомольского озера, и мы решили не ехать домой в Жлобин, а сходить на праздник. Утром поднялись, а жили мы около пивзавода, сели в трамвай и поехали на озеро. Смотрим — народу не очень и много собралось. Мероприятия нет. Возвращаемся назад, а ребята говорят, что война началась.


Что делать? Надо срочно домой ехать. Мы на вокзал, а поезда все людьми забиты. На нас форма полувоенная, мы же из спецшколы. Через военного коменданта смогли втиснуться в поезд и приехать домой.


Первую бомбу я увидел в Жлобине. У нас там есть железнодорожный перекресток. Услышал гудение самолета, потом увидел, что немец... Затем услышал душераздирающий свист. Упал на землю, а бомба взорвалась. Вокруг меня просвистели осколки, а может, камешки. Это место и сейчас травой не зарастает.


Военкомат нас не призывает, да и не было его уже. Сбежали все. Кто–то узнал, что в Гомеле на базе аэроклуба создается школа первоначального обучения летчиков. Мы вчетвером туда и махнули. Гомель уже бомбили. Нас даже не спросили, кто мы и что, а давайте сразу работать. Начали разбирать кукурузники и загружать эшелон. Потом нас в вагон–телятник — и повезли. Через неделю добрались до города Уфы. Часа за четыре разгрузили эшелон, и он ушел под загрузку. Нас построили и в город повели. Мы брели такие замученные, что спали на ходу. И только там, в Уфе, с нами начали разбираться и уточнять, кто и откуда. Всех разобрали по отрядам, а человек пять осталось. И я среди них. «А вас не берем! Молодые», — услышали мы ответ на свой немой вопрос. Это правда — мне и семнадцати не было. Я ведь в школу пошел не с восьми, а с семи лет. Летать на самолете в семнадцать лет не разрешается...


Ну и куда деться? Языка башкирского не знаю, в кармане ни копейки, разут и раздет, а впереди зима. Мы остались при кухне. Помогали повару, а он нас подкармливал. Вечером приходили в казарму и со своими спали, а утром смывались. И так мы телепались неделю. Из Уфы отправили нас в Свердловск, там был недобор курсантов.


Самый счастливый день в моей жизни — это когда я на У–2 поднялся в небо и на землю глянул. Какая же она красивая! Персидский ковер прямо какой–то!


Потом у нас кукурузники забрали и отправили на фронт. Из них ночные бомбардировщики делали. А нам ангары открыли, а там новенькие УТ–2, однокрылые. Начали летать на них. А к концу года нашу школу приказали закрыть. Тут уже кого куда: в пехоту, механиками, мотористами. А я с хлопцами снова попадаю в Уфу, в то же самое училище...


Потом в Батайское училище. Самолеты ремонтировать нечем, бензина почти нет. Лучшую технику на фронт забрали. Меня определили в хозроту. А стремление только одно: летать любой ценой. На все был готов...


Эпилог


Жена ветерана сходила в спальню и вернулась с мундиром мужа в руках. «Вот его портрет, — сказала она. — Можете взвесить. Тяжелый».


Я смотрел на полковничий китель, на матовый блеск боевых орденов и медалей... И думал о том, что летчику–истребителю Володьке Чичеву в мае 45–го шел всего только двадцать второй год.


Владимир СТЕПАН.

Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter