Возвращение в прошлое

Давние встречи с кремлевским переводчиком

Давние встречи с кремлевским переводчиком


С кем только не приходилось мне встречаться за долгие годы работы. Но встреча, о которой далее пойдет речь, вспоминается особо. Уж больно неординарным был мой собеседник, с которым я общался в течение двух недель. Летом 1971 года журналистская судьба свела меня в небольшом западногерманском городке Гуммерсбах с Валентином Михайловичем Бережковым.


Возможно, кому–то из нынешнего молодого поколения это имя ничего не говорит. Но только не нам, людям преклонного возраста, интересующимся историей своей некогда большой страны. В 1940 году Бережков был переводчиком на переговорах советской правительственной делегации в Берлине. В декабре того же года его назначили первым секретарем посольства СССР в Германии. Ночью 22 июня 1941 года Валентин Михайлович сопровождал посла СССР Владимира Деканозова на встречу с Риббентропом, где глава дипломатического ведомства гитлеровского рейха известил, что час назад Германия напала на Советский Союз. По возвращении на родину Бережкову поручили заниматься проблемами европейских союзников гитлеровской Германии. Вместе с тем, поскольку, помимо немецкого, он владел и английским, его часто привлекали в качестве переводчика при встречах руководителей правительства с английскими и американскими представителями. Бережков не раз оказывался свидетелем доверительных бесед советского лидера с Рузвельтом и Черчиллем, многими другими политиками, оставившими глубокий след в истории XX века. Он был участником Тегеранской конференции глав трех союзных держав, а также конференции в Думбартон–Оксе (США), где разрабатывались контуры будущей Организации Объединенных Наций и согласовывались формулировки проекта ее устава.


В конце войны Бережков переходит на журналистскую работу в еженедельник «Новое время», затем редактирует журнал «США: экономика, политика, идеология». Его первая книга «С дипломатической миссией в Берлин», вышедшая где–то в середине 60–х годов прошлого века, тотчас же стала бестселлером. Потом последовали другие книги воспоминаний, написанные живо, увлекательно.


Вот с таким человеком довелось мне общаться в Гуммерсбахе. Что привело нас в этот немецкий городок? Здесь проходил коллоквиум по вопросам безопасности и сотрудничества в Европе, организованный тогдашним Обществом содействия развитию отношений между ФРГ и СССР. Говоря официальным языком той эпохи, сюда прибыла группа представителей советской общественности. Группа была небольшая, человек десять, не больше. Возглавлял ее главный редактор «Известий» Лев Толкунов. В состав этой самой общественности входили и парламентарии, как, скажем, Юстас Палецкис, который почти 30 лет являлся председателем Президиума Верховного Совета Литвы, ученые специалисты по германо–советским отношениям Лев Безыменский и Даниил Мельников, несколько московских журналистов–международников, в том числе и Валентин Бережков, а также редактор латвийского литературно–художественного журнала. В силу какого–то неведомого расклада то ли в Союзе журналистов, то ли в Советском комитете защиты мира попал в эту элитную группу и ваш покорный слуга, являвшийся тогда заместителем редактора «Советской Белоруссии».


Почему для проведения коллоквиума был выбран Гуммерсбах? Потому что это маленький, тихий городок, расположенный среди зеленых пастбищ и лесистых холмов. Здесь вдали от шумных мегаполисов можно было спокойно обсуждать сложные проблемы современной жизни. За городом, на одном из холмов находилась академия имени Теодора Хейса, первого президента ФРГ. Принадлежала она партии свободных демократов. Таких академий в Западной Германии было немало. Это и не учебное заведение, и не научно–исследовательский центр, а своеобразное место, где происходят встречи, заседания, в основном посвященные политическим вопросам. Гуммерсбахская академия располагалась в двух зданиях. В одноэтажном были небольшой зал, оборудованный для синхронного перевода на многие языки, библиотека, удобные помещения для работы комиссий и семинаров. А рядом — темно–серый восьмиэтажный прямоугольник гостиницы. И больше ничего, кроме лесопарка да спортивной площадки. Такая уединенность, когда даже до центра Гуммерсбаха добираться далеко, да еще холодная, дождливая, совершенно нетипичная для лета погода способствовали сближению, лучшему знакомству между собой тех, кто сюда приехал. А с Валентином Бережковым мы оказались еще и за одним столом в завтраки, обеды и ужины.


Поначалу он показался малообщительным, был неразговорчив, но постепенно раскрепостился. Не столь уж обременительные заседания, плохая погода и отсутствие каких бы то ни было развлечений постепенно сделали свое дело. В таких случаях человек, которому ты по каким–либо причинам несимпатичен, либо ищет другое общество, замыкается в себе, либо, наоборот, как–то раскрывается перед тобой, начиная отвечать на твои вопросы.


Коллоквиум продолжался дней пять, потом у нас состоялась длившаяся более недели поездка по Западной Германии. За это время можно было о многом расспросить Валентина Бережкова, чем некоторые из нас, и я в том числе, не преминули воспользоваться.


— Вы из Минска? — спросил он как–то меня. И услышав утвердительный ответ, рассказал:


— Мне довелось бывать в Белоруссии еще до войны, в 1939 году. Проходил я в то время обязательную воинскую службу, был краснофлотцем. Служил, правда, в Москве в Главном морском штабе переводчиком. И вот где–то в начале сентября получил задание отправиться в Киев в распоряжение командования Днепровской флотилии. В этом городе жили мои родители, было много друзей. Но в Москве приказали, ни с кем не встречаясь, немедленно по прибытии явиться в штаб флотилии, где мне дадут подробные разъяснения. Было сказано также, что речь идет о строго секретной операции и держаться мне следует соответственно. Ехать я должен был в военно–морской форме, но не краснофлотца, а старшего лейтенанта. Впрочем, меня сразу же предупредили, что ранг присваивается только на время командировки.


Поезд в Киев пришел рано утром. Шел дождь, было не по–сентябрьски прохладно. На вокзале меня уже ждал зеленоватый «газик» с брезентовым верхом, и мы поехали в штаб. Там сообщили о цели командировки: Красная Армия, выполняя приказ правительства, должна взять под защиту белорусское и украинское население, проживающее в восточных областях Польши.


Перед рассветом 17 сентября мониторы и катера нашей флотилии двинулись вверх по Припяти и пересекли советско–польскую границу. Польские пограничники открыли было огонь, но он был быстро подавлен артиллерией, а сопротивление отступавших на восток под напором вермахта польских войск оказалось беспорядочным и вялым. До Пинска мы дошли фактически без потерь. Дальше по мелководной реке могли двигаться лишь небольшие катера. Впрочем, до линии, где намечалось встретиться с немцами, оставались считанные километры.


По завершении операции в Пинске, как и в Бресте, состоялся совместный парад немецких и советских войск. Мне, естественно, пришлось там быть переводчиком. Конечно, каждому из нас было ясно, что договоренность о разделе Польши достигнута на самом высоком уровне в результате недавнего визита в Москву гитлеровского министра иностранных дел Риббентропа.


В ту осень в связи со знанием иностранных языков меня на какое–то время сначала в Пинске, потом во Львове оставили для работы с беженцами. Помню, например, что пришлось помогать известному трубачу Эдди Рознеру, которого гитлеровское вторжение застало на гастролях в Польше. Потом его джаз стал именоваться Белорусским джаз–оркестром, он даже звание заслуженного артиста вашей республики получил.


Командировка моя в Западную Белоруссию и Украину закончилась к новому, 1940 году. По возвращении в Москву вновь получил койку во флотском командирском общежитии в комнатке на четверых. Но вскоре с группой работников наркомата ВМФ пришлось участвовать в переговорах с немцами о новом торговом соглашении, затем меня включили в состав советской закупочной комиссии, которая отправилась в Германию для наблюдения за ходом реализации договора и приемки немецких поставок. Эта комиссия состояла из видных специалистов в области экономики, опытных конструкторов военной техники, директоров крупных заводов. На некоторых немецких предприятиях мне довелось побывать, например, с Дмитрием Федоровичем Устиновым. Он был тогда директором оборонного завода в Ленинграде. В начале войны Устинова назначили наркомом оборонной промышленности и он много сделал для наращивания выпуска современных видов вооружений, значительно превосходивших немецкие образцы.


Конечно, те поставки, которые осуществлял Советский Союз в соответствии с договором, впоследствии были использованы нацистами в войне против нас. Но ведь и мы получили тогда от Германии много необходимого нам оборудования, самых современных по тому времени военных систем. Немцы нам передали новейший крейсер, рабочие чертежи линкора, 30 боевых самолетов, образцы полевой артиллерии, приборы управления огнем, танки и формулу их брони, взрывные устройства. Поставлялись и оборудование для нефтяной и электропромышленности, станки, турбины, дизель–моторы, торговые суда. В общем–то много чего нам необходимого. Каким–то перекосом в одну сторону тот торговый договор, поверьте мне, не страдал. Ну а дальнейшие перипетии моей судьбы, думаю, вам известны из тех книг, которые удалось написать.


Так закончил однажды свой пространный рассказ Валентин Михайлович. А мне подумалось: ничего себе перипетии, в 1939 году краснофлотец, а год спустя, в ноябре 1940–го, Бережков уже едет в Берлин переводчиком тогдашнего главы советского правительства Вячеслава Молотова. Как это произошло?


Закупочную комиссию возглавлял член ЦК партии нарком судостроительной промышленности Иван Тевосян. Ему и приглянулся хорошо знающий язык переводчик. А Тевосян был близок к наркому внешней торговли, члену всесильного Политбюро Анастасу Микояну. Когда Тевосян, возвратившись в Москву, дал благоприятный отзыв о переводческих способностях Бережкова, Микоян взял теперь уже бывшего краснофлотца к себе референтом–переводчиком по советско–германским экономическим отношениям. В этом качестве он и попал в делегацию, которую возглавлял Молотов. Во время этой поездки в Берлин Молотов дважды встречался с Гитлером и тот усомнился, что Бережков русский. Настолько совершенен был немецкий язык переводчика, что фюрер принял его за немца.


Конечно, меня интересовали не только дальнейшие перипетии необычайной судьбы Валентина Михайловича, но прежде всего то, как он сподобился так прекрасно овладеть немецким и английским и почему на рядового матроса обратило внимание руководство страны? Постепенно все это удалось выяснить.


— Мои родители, — рассказал Бережков
, — жили после гражданской войны в Киеве. Отец имел инженерное образование, работал главным инженером на крупных заводах. Он считал, что хороший специалист обязательно должен знать языки. В городе тогда было несколько кварталов, населенных киевлянами немецкого происхождения, а мы жили с ними по соседству. Там была немецкая школа, где я учился. Плюс к этому занимался с репетиторами. А моя мать неплохо знала английский. Откровенно говоря, в детстве поначалу я противился этим занятиям, не подозревая, какую важную роль знание языков сыграет в моей жизни. Но родители твердо держали меня в узде.


— Выходит, с детства вы оказались в несколько привилегированных условиях?


— Да нет, все у нас было как у всех. И голодали, и репрессии перенесли. Когда отца арестовали, остались с матерью вообще без средств к существованию. Правда, отец обладал твердой волей и крепким здоровьем, поэтому сумел отстоять свою правоту, несмотря на все пытки и издевательства. Такое случалось крайне редко, но его выпустили. Должен сказать, что этот случай имел для меня определенные последствия. Я уверовал, что если человек не виновен, он сумеет доказать свою правоту. Спустя много лет это, наверное, позволило мне входить в кабинет Сталина, сидеть рядом с ним, не ощущая опасности.


— Когда вы первый раз встретились со Сталиным?


— В самые тяжелые дни войны. В конце сентября 1941 года в Москву прибыла англо–американская миссия, возглавляемая лордом Бивербруком и Авереллом Гарриманом, который позже стал послом США в СССР. Цель ее состояла в том, чтобы выяснить, насколько велика у нас решительность к сопротивлению врагу и в каких конкретно материалах Советский Союз нуждается. Поздно вечером 1 октября в Кремле был устроен обед в честь гостей. Тогда я и увидел Сталина впервые. Меня поразил тот отпечаток, который наложило на его облик тяжелое бремя ответственности за судьбу страны. Выглядел он усталым, осунувшимся. Положение у нас было тогда катастрофическое, враг подходил к Москве, но, несмотря на казавшуюся безнадежность ситуации, Сталин во время обеда умел создать атмосферу спокойствия и убедить своих собеседников, что наши трудности временные, что Советский Союз выстоит.


Вообще, должен отметить, что лично ко мне Сталин всегда относился ровно, индифферентно. Порой казалось, что он смотрит как–то сквозь меня, даже не замечает моего присутствия. После беседы требовалось тотчас же написать краткий отчет, который должен был занимать не больше двух страниц. Составив его, я снова отправлялся в кабинет Сталина. Он просматривал текст, делал необходимые поправки и подписывал. Но бывало и так, что его не устраивал мой вариант. Это его раздражало. Правда, груб он не был, а просто укорял:


— Вы тут сидели, переводили, все слышали, а ничего не поняли. Берите блокнот и записывайте... и диктовал по пунктам то, что считал важным.


— А накладок, проколов у вас не было?


— Были, конечно. Всякое случалось. Однажды во время Тегеранской конференции Сталин давал обед для Рузвельта и Черчилля. Место переводчика было тогда не за спиной главных лидеров, как это принято теперь, а за столом. В тот день я был очень голоден, из–за занятости составлением отчетов о состоявшихся беседах не успел забежать в столовую и перекусить. Во время обеда гости вели непринужденную беседу. Я конечно, к еде не прикасался, но когда выдалась пауза и подали аппетитный бифштекс, не удержался, отрезал кусок и быстренько сунул в рот. А тут как раз Черчилль обратился к Сталину с каким–то вопросом. Немедленно должен был последовать перевод, но я сидел с набитым ртом и молчал. Воцарилась неловкая тишина. Сталин вопросительно посмотрел на меня. Покраснев как рак, я все еще не мог выговорить ни слова и тщетно пытался справиться с бифштексом. Вид у меня был самый дурацкий. Все уставились на меня, послышались смешки, потом — хохот.


Каждый профессиональный переводчик знает, что я допустил грубую ошибку — ведь мне была поручена важная работа и я должен был нести ответственность за нее. Сталина моя оплошность сильно обозлила. Сверкнув глазами, он наклонился ко мне и процедил сквозь зубы:


— Тоже еще нашел где обедать! Ваше дело переводить, работать. Подумаешь, набил себе полный рот, безобразие!


На мое счастье, Черчилль и Рузвельт отреагировали на ситуацию шутливо. Сталин улыбнулся, и я понял, что пронесло. Но это было наукой. Больше на официальных обедах и завтраках никогда ни к чему не притрагивался.


Однажды мы все–таки вернулись к тому, что происходило с Бережковым до осени 1939 года. Он рассказал, что после школы работал на заводе, но продолжал изучать языки. Потом его взяли в «Интурист», а он еще умудрялся как–то выкраивать время для учебы на вечернем отделении политехнического института. Расстался с «Интуристом» и весной 1938 года защитил диплом инженера–технолога, но осенью пришла повестка из военкомата, Бережкова направили служить на Тихоокеанский флот. Однако месяца через два вызвали к флотскому начальству. Новому командующему флотом адмиралу Николаю Кузнецову потребовался преподаватель английского языка. А вскоре Кузнецова перевели в Москву, он стал наркомом ВМФ. Дальнейшее читателю известно.


Настал наконец день, когда я подступился к Бережкову с расспросами о событиях в Берлине в ночь на 22 июня 1941 года. Накануне из Москвы, рассказал он, пришла срочная телеграмма. Посольство получило предписание сделать германскому правительству еще одно заявление, в котором предлагалось обсудить состояние советско–германских отношений. Советское правительство давало понять руководителям рейха, что ему известно о концентрации немецких войск на нашей границе и что военная авантюра может иметь опасные последствия. Но содержание этой депеши говорило и о другом: в Москве еще надеялись на возможность предотвратить конфликт и были готовы вести переговоры по поводу создавшейся ситуации.


Бережкову поручили связаться с немецким МИДом и условиться о встрече представителей посольства с Риббентропом. Много раз звонил он туда по телефону. Москва торопила, но всякий раз ответ был все тот же: Риббентропа нет и когда он будет, неизвестно. А в три часа ночи, или в 5 часов утра по московскому времени (это уже было воскресенье, 22 июня), раздался телефонный звонок. Какой–то незнакомый голос сообщил, что рейхсминистр ждет советских представителей. У входа в министерство суетились фотокорреспонденты, кинооператоры и журналисты. Советских дипломатов ослепили светом юпитеров и вспышками магниевых ламп. Сразу у всех мелькнула тревожная мысль: неужели война?


Риббентроп сидел в своем кабинете за письменным столом. Когда мы вошли, рассказывал Валентин Михайлович, он встал, молча кивнул головой и пригласил пройти за ним в противоположный угол зала за круглый стол. У него было опухшее лицо пунцового цвета и мутные, как бы остановившиеся воспаленные глаза. Чувствовалось, что перед этой встречей он основательно выпил.


Советский посол так и не смог изложить свое заявление. Риббентроп, повысив голос, сказал, что сейчас речь пойдет совсем о другом. Стараясь придать себе важный, торжественный вид, он начал, спотыкаясь чуть ли не на каждом слове, читать меморандум Гитлера, текст которого тут же нам вручил...


Прежде чем уйти, посол Деканозов сказал:


— Вы пожалеете, что совершили разбойничье нападение на Советский Союз. Вы еще за это жестоко поплатитесь...


Советские дипломаты повернулись и направились к выходу. И тут, вспоминал Бережков, произошло неожиданное. Риббентроп, семеня, поспешил за нами. Он стал скороговоркой, шепотком уверять, будто лично он был против этого решения фюрера. Он даже якобы отговаривал Гитлера от нападения на Советский Союз. Но он ничего не мог поделать. Гитлер никого не хотел слушать.


Вспоминая об этом по прошествии многих лет, начинаешь думать, что у Риббентропа в тот роковой момент, возможно, шевельнулось какое–то мрачное предчувствие. И не потому ли он принял тогда лишнюю дозу спиртного?


— Да что мы все о Гитлере и Риббентропе, — сказал Бережков. — Знаете, какой самый памятный день у меня в войну? Я его навсегда запомнил: 17 июля 1944 года. В тот день по улицам Москвы провели 57 тысяч пленных немецких солдат и офицеров, взятых в плен в ходе операции «Багратион» — освобождения Белоруссии. В то солнечное утро я был свободен, мое дежурство в Кремле начиналось только в два часа дня. Взял с собой двухлетнего сына, посадил его на плечи и, стоя на Садовом кольце, смотрел на этот серо–зеленый поток. Шагавшие впереди офицеры в какой–то мере еще старались сохранять выправку, подтянутость. Но шедшие за ними солдаты имели довольно потрепанный вид: выгоревшие мундиры свисали с плеч, кто — в мятой пилотке, а кто и вовсе с непокрытой головой.


В тот момент мне вспомнилось, как летом 1940 года, вернувшись из молниеносного похода на Запад, это же воинство дефилировало по Аллее побед в Берлине. Я стоял тогда там, в Тиргартене, неподалеку от разукрашенной трибуны, где фюрер, подняв вверх руку в нацистском приветствии, принимал парад своих «непобедимых войск». Как высокомерны и заносчивы они были!


И вот они здесь, в Москве. Они смогли попасть сюда, в этот город, к которому с таким вожделением стремились, только как военнопленные. Что они думали, бредя по Садовому кольцу? Понимали ли, в какую безнадежную авантюру втянул их Гитлер? Тогда, в 1944–м, это, наверное, дошло до сознания не каждого, были и такие, кто еще верил, что фортуна может повернуться лицом к Германии. Но этого не произошло. Победа оказалась за нами. Справедливая победа, доставшаяся такой дорогой ценой.

 

На снимке: Тегеран. Парк советского посольства. Гопкинс, Бережков, Иден, Сталин, Ворошилов.

Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter