Валерий Раевский: «Я рисую людьми»

Он работал с Любимовым, Высоцким, Губенко. Создал собственную школу режиссуры. Об этом и многом другом Валерий Раевский впервые согласился рассказать корреспонденту «СБ»
Он работал с Любимовым, Высоцким, Губенко. Создал собственную школу режиссуры. Об этом и многом другом Валерий Раевский впервые согласился рассказать корреспонденту «СБ»

— Фамилия моей мамы Зинаиды Ивановны — Бояновская. Это уже говорит о принадлежности к искусству, потому что от слова «боян», — предполагает Валерий Раевский. А вот его фамилия на театральной афише — брэнд, говорящий о самом искусстве. «Фактически режиссер рисует картины, только... живыми людьми», — скажет он о своей профессии и сам удивится тому, что смог удержаться в ней и в хрущевскую «оттепель», и в «разгул» демократии. Cедой мэтр медленно, не меняя интонации, я бы сказала, исключительно по–раевски, рассуждает вслух...

Как я был «толкачом»

Я родился в Минске. Через два года началась война, и мы переехали в эвакуацию в Пензу. Вернулись оттуда в Могилев, потому что там жил родной мамин брат. После Могилевского машиностроительного техникума меня направили токарем на завод. Однажды по приказу сверху наш завод участвовал в разрушении храма. В качестве арматуры нам достался огромный крест с купола. Сейчас больно об этом вспоминать. (Слава Богу, этот храм уже восстановили.) Почему–то меня выделили из всех работяг и стали давать почти творческие задания, скажем, начертить гайку. Я пересел за кульман, но грустная мысль: «Что я здесь делаю?!» — все равно не покидала. Начальник по фамилии Сидоров опечалился, увидев, что работа не вызывает у меня ответных чувств, и в надежде разбудить их предложил: «Сделаем Раевского «толкачом!» Где только не пришлось мне побывать в новой должности снабженца! Оренбург, Тюмень, весь Урал. Там выбивал, туда проталкивал. Через два года я решил прекратить свою техническую карьеру и, вспомнив, как в техникуме 14 раз сдавал сопромат, поступил на истфак БГУ.

В университете заметили мои творческие наклонности и предложили пойти в драмкружок. Тогда я был смуглым красавцем и неплохо справился со своей первой ролью, сыграл итальянца. Именно во время работы над этим спектаклем я понял, что режиссура мне интереснее лицедейства актера. На следующий год, не бросая БГУ, так как сделать это было весьма сложно, я обманул приемную комиссию и поступил в Белорусский государственный театрально–художественный институт. Какое–то время пытался учиться в двух вузах. Чтобы отчислили из БГУ, специально завалил несколько экзаменов, в том числе литературу.

На оголенных проводах

Учился на курсе Владимира Маланкина вместе с Борисом Луценко. У Владимира Андреевича была особая тактика. После первого курса он пригласил всех отметить событие в парке Челюскинцев. Мы, конечно, захватили с собой «тормозки», выпили, расслабились, душевно пообщались. После этого преподаватель... полкурса отчислил. А проходя мимо меня, спросил: «А что это Раевский так трясется!» Он обладал садистским умением пощекотать нервы, а я действительно панически боялся уйти из этого заведения. Но меня он оставил, на что я все–таки ответил... уходом.

На каникулах попал в Московский театр драмы и комедии, на знаменитую Таганку, посмотрел «Доброго человека» Брехта в постановке Любимова и вышел совершенно потрясенный. За всю жизнь только два спектакля произвели на меня такое сильное впечатление. Позже в Кракове я увидел «Дзяды» Мицкевича в постановке гениального режиссера Свинарского. (Когда он в 40 лет погиб в автокатастрофе, вся Польша скорбела.) Как играли артисты! Это были оголенные провода. Казалось, если они не выскажутся — умрут здесь и сейчас.

Мысль вернуться в Москву не покидала меня, и мы с Луценко решили попробовать устроиться там на практику. Денег на дорогу не было. Ехали на мотоцикле 4 дня, по дороге заблудились... Сначала я направился в Пушкинский театр. Сижу на репетиции Бориса Ровенских. Он подходит: «Откуда?» — «Из Минска». — «Оставайся, 2 — 3 года походишь за мной, как я за Мейерхольдом, и станешь режиссером!» Я обрадовался, но когда услышал, как он кричит на артистов, ушел. Направился в театр, который боготворил. Любимов был тогда опальным режиссером, к нему почти никто не просился на стажировку. А я мечтал хотя бы о двух месяцах совместной работы, но задержался на 3 года. Когда моя практика закончилась, Смехов, Золотухин, Высоцкий, Хмельницкий, Славина пришли к Любимову и попросили оставить меня в театре. Видимо, им нравилось, как бережно я к ним относился. Через три года я привез в Минск приглашение на свой дипломный спектакль и афишу, на которой было написано: «Пугачев» по поэме Есенина. Режиссер — Раевский, режиссер–постановщик — Любимов». Эта афиша до сих пор висит в фойе театра.

«Ну что ты слушаешь этого мальчишку!»

Пугачева играл Губенко, Хлопушу — Высоцкий, Ульянова играла Екатерину II, были задействованы также Золотухин, Васильев, я и сам играл кого–то из шайки Пугачева. С Губенко работать было сложно. У него характер нелегкий, он ведь детдомовец. Но играл гениально, и я перед его творчеством благоговел, а он спрашивал: «Почему ты всем делаешь замечания, а мне нет?» С Высоцким было легко. Он совсем не кичился, а ведь тогда его знала уже вся Россия. Я несколько раз ездил с ним на встречи в университеты. Потом мы ехали в ресторан ВТО (Всероссийского театрального общества). Помню, как заказали однажды огромного карпа килограмма на полтора, жареной картошечки, водочки, в общем, хорошо посидели. Хорошая была дружба.

Работать с Любимовым было сложно, но интересно. В 1967 году Юрий Петрович попал в больницу с желтухой. А я все лето репетировал на сцене «Пугачева». Мы с Эрдманом (драматург и сценарист. — Авт.) и Людмилой Целиковской поехали навестить больного, заодно кое–что обсудить. В инфекционное отделение нас, естественно, не пустили, так и общались: я внизу показываю сцену из спектакля, становлюсь на колени, рву мнимые цепи, а Любимов с третьего этажа наблюдает и дает советы. Эта сцена очень рассмешила Людмилу Васильевну: «Юра, ну что ты этого мальчишку слушаешь!»

С моим участием были поставлены «Послушайте» Маяковского, «Галилей» Брехта, «Антимиры» Вознесенского, «10 дней, которые потрясли мир», «Самоубийца» Эрдмана.

Кстати, Юрий Любимов — не только замечательный режиссер, он и актер талантливый. Даже успел стать заслуженным артистом в Вахтанговском театре. Одна из его известных ролей — Олег Кошевой. У меня любил в шутку спросить: «Ну как, тебе еще не дали звание? Может, отдать тебе мое?» Окружение у нашей труппы было роскошное, на спектакли приходили Евтушенко, Вознесенский, Солженицын, Сахаров.

«Шелепин! Третьим будешь?»

Николай Робертович Эрдман — удивительный человек. В 30–е годы его посадили за басни о Сталине. Каким чудом он выжил, освободился и стал дальше работать, мне неизвестно. Он знал Маяковского и Есенина. Рассказывал, как «разбитной гуляка» его эксплуатировал. Когда Сергей хотел спокойно исчезнуть, чтобы покутить с друзьями, он оставлял Эрдмана в своей квартире. Тот громко читал стихи поэта, а подходящие к двери слышали, что Есенин напряженно работает, и не осмеливались беспокоить.

Николай Робертович был безгранично талантливым, очень ироничным человеком трагической судьбы. Его нельзя было не любить. Однажды он читал труппе своего «Самоубийцу». Читка стала настоящим событием. Пьеса в исполнении автора звучала всего третий раз. До этого Эрдман в 1936 году читал ее труппе Мейерхольда, потом Станиславского. Мы даже смонтировали под столом записывающее устройство. Николай Робертович был безнадежно болен (у него был рак), но читал неповторимо! Около часа мы слушали с замиранием, потом бурно аплодировали. А после того как все разошлись, в зале остались Эрдман, Высоцкий, Золотухин и я. Тут Володя, абсолютно влюбленный в драматурга, подобострастно так спрашивает: «Николай Робертович! А что вы сейчас пишете?» — «Да что я, Володя. Вот ты что пишешь?» — с иронией перевел вопрос мастер, который тоже любил Высоцкого и знал, что этот мальчишка–хулиган уже достаточно знаменит. «Да я так, пишу в основном на магнитофон», — смущаясь, ответил Высоцкий, на что Эрдман тут же отпарировал: «А я — на века!»

Потом он понял, что слишком осадил Высоцкого и продолжил: «Володя, все это ерунда, мой мальчик, у тебя есть свой почерк — вот главное! И пойдемте–ка в «Каму», выпьем по сто грамм», — предложил он вдруг нам, и мы вчетвером отправились в любимую актерскую пивнушку. Не знаю, кто ее назвал «Камой». В этой забегаловке собиралась особая публика, и аура была особая, и шутки тоже. Например, в то время, когда все обсуждали заговор против Хрущева, в «Каме» в поисках компаньона обращались: «Шелепин! Третьим будешь?»

Глоток свободы

Несмотря на то что театр в то время был гонимым, «чудо Таганки» будоражило систему социалистического общества, пробуждало у людей трезвое мышление. Любой иностранец в Москве первым делом пытался попасть на Таганку. Каждый спектакль пробивали с трудом, потому что почти все запрещали с формулировкой «за антисоветчину». Билетов было не достать. Чтобы зрители не взяли здание штурмом, вокруг дежурила конная милиция. Почему его не закрыли? Наверное, потому что он имел сумасшедшую известность. С другой стороны, можно было бравировать: у нас работает «левый» театр — плюрализм мнений налицо.

Остаться в Москве я не смог, как говорится, по семейным обстоятельствам. Но там я столько свободы «нахватался», как родниковой воды напился. Вернувшись в Минск, мне хотелось ломать стереотипы, но не тут–то было. Начал с пьесы Войновича «Хочу быть честным». Так здорово все получалось, но за неделю до премьеры спектакль закрыли. Было это так. У меня идет главная репетиция, входит директор театра и говорит: «Валерий Николаевич, заканчивай!» — и больше ничего. Я ему: «Еще пять минут». Он махнул рукой: «Ну пять минут можешь». Вхожу, а в его кабинете — худсовет и замминистра культуры, объявляют, что Войнович, оказывается, запрещенный автор. Он подписал письмо в защиту первых диссидентов. Это вам не Таганка! Тут же нашелся кто–то из «активных» артистов и подтвердил, что Раевский как–то не так вел себя на репетициях, не то говорил... Я, конечно, переживал.

Следующим спектаклем стал «Man is man» («Что тот солдат, что этот») Брехта. Министр культуры в тот период находился в длительной командировке, поэтому удалось избежать жесткого контроля. Спектакль пропустили, не заметив аналогий, описанных автором.

Лучше бы он жил

Уже 30 лет с небольшим, как я определен в Купаловский театр. И мне самому трудно сказать, почему я так долго задержался. Я центрист. Кажется, только Товстоногов и я так и остались в советское время беспартийными. Правда, несколько раз меня хотели снять, и один раз вопрос даже был решен. Я поставил «Погорельцев» Макаенка. Андрей Егорович сидел на репетициях все два месяца. На премьеру пришли Машеров и все политбюро. В антракте меня, Макаенка и тогдашнего директора Николая Николаевича Еременко позвали к высоким гостям.

Машеров говорит: «Зачем вы, Валерий Николаевич, сгущаете краски. Показываете секретаря обкома таким трусоватым. Разве такие есть?» — «Вам виднее, какие они есть», — ответил я на этот вопрос и на все остальные неизменно отвечал: «Вам виднее», — потому что спорить было бессмысленно.

Мы стали прощаться. Машеров жмет каждому руку и сверху другой как бы закрепляет рукопожатие. Все знали, что этот жест означал: «Мы с тобой друзья и будем дружить». Мне единственному он просто холодно пожал руку — и всем стало ясно: Раевскому — конец. Это был непростой период. Некоторые коллеги перестали со мной здороваться. Они понимали, что я в опале и что лучше заранее отгородиться, чтобы себя не запятнать. Время было такое. Через несколько дней мне передали, что Машеров назначил мне встречу, цель которой всем была известна. Но накануне этой встречи Петр Миронович погиб. Лучше бы он остался жив и снял меня...

Хочу поставить Шекспира и Брехта

Сейчас я чувствую себя прекрасно, но время сжимается, я это понимаю. Нужно оглянуться и торопиться, но торопиться не спеша. Я очень много сил потратил на Стриндберга («Эрик XIV». — Авт.). Это сложная философская пьеса. Для меня очень важен был «Чичиков» прежде всего как спор с оппонентами, которые утверждали, что в «Ревизоре» нет ничего особенного. Там есть Гоголь! Хочу поставить Шекспира и Брехта «Жизнь Галилея». Это роскошное полотно о жизни гения, о государстве. На Таганке долго шел этот спектакль с Высоцким в главной роли. Как и на остальные постановки Любимова, билеты достать было чрезвычайно сложно. Однажды возле театра я увидел студента, на шее у него висел плакат, на котором было написано: «Что это за жизнь! У кого есть билет на «Жизнь Галилея»?» Так бы я назвал свой спектакль.
Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter