Лики и лица старого Минска

Человек с папкой. Открыт был этот парк (самый большой в городе) в 1932 году. А через два года получил имя Челюскинцев – северных мореплавателей, а также их «затертого и раздавленного льдами» парохода. Для нас же, исконных горожан, весьма далеких от североморских исследований, парк по-прежнему оставался окраинным лесным массивом без непонятно-звучного имени. Венчал он восточную часть Минска. В лесу-парке собирали землянику и чернику, дикую малину, грибы, даже кое-кто пробовал выходить на охоту за «дичью». Впервые я попал сюда, в этот «лес-лесович», с двоюродной сестрой Настей – работницей швейной фабрики имени Крупской. Отмечалось какое-то торжество с духовым оркестром, ужином – разостлали скатерти прямо на траве. А потом, в юношеском возрасте, собирались на дни рождения. В укромных уголках готовились к экзаменам. Назначали здесь первые свидания. Зимой устраивали лыжные гонки. Тут и приметил я этого человека: выше среднего роста, крепкого в плечах, с пронизывающим, цепким взглядом. Под мышкой бросающаяся в глаза светлая папка. Многие узнавали его, радостно приветствовали. Казалось, ему рады были также деревья, птицы, небо. Выбрав удобное местечко, он присаживался на скамейке, доставал из папки листы ватмана и делал карандашные наброски. Выливались они в яркие рисунки, а то и в портреты толпившихся вокруг людей. Если взрослые вели себя сдержанно, то ребятня, узнав себя на рисунках, весело и громко гоготала. По-доброму искренне и весело улыбался, не переставая водить карандашом по бумаге, и сам художник. Выждав, когда улягутся страсти, он с хрипотцой в голосе вопрошал: — Что главное в моем деле? А то, чтобы видеть такое, чего никто, кроме меня, не видит. Ну и, конечно, найти характерное для объекта художественного внимания… Помнится, слова эти, не похожие на нашу повседневную обыденщину, собравшиеся слушали с открытыми ртами. — Дяденька, а дяденька, меня сможете нарисовать и на выставке показывать? – слышались голоса. – Сможете, а?.. Общий смех сотрясал воздух, затем долго не утихал. А меня тогда колола мысль: «Где же видел это лицо, где? Нос, подбородок, овал…» Но так и не вспомнил. Как и при следующих парковых встречах. А потом в одну за другой отправлялся в журналистские командировки, реже и реже отводил душу в лесопарке Челюскинцев. Когда же выпадало побродить там, то не встречал человека с папкой. ... Для «Вечернего Минска» мне надо было подготовить материал с персональной выставки «старейшины белорусских художников» Михаила Петровича Станюты. Была приурочена она к 90-летию мастера. Предвечерний январский денек запорошивал неспешно падавший снег. Ранние сумерки зажгли огни над входом в здание Союза художников на Центральной (ныне Октябрьской) площади. В выставочном зале меня остановило, а затем повлекло к себе знакомое лицо, а рядом – похожее, похожее… народной, всеми любимой и признанной артистки Стефании Михайловны Станюты. Отец и дочь! А я-то думал, гадал в парке, ища схожесть человека с папкой с кем-то очень знакомым мне. Мой коллега, фотокорреспондент Николай Ходасевич, сразу же сделал снимок отца и дочери, вслед занялся фоторепродукциями картин. А у нас как-то естественно и сразу завязался доверительно-дружеский разговор. Многие и многие годы жизни у Михаила Петровича были связаны с родным «стольным» городом. — Знаете, а парк Челюскинцев, где мы иногда встречаемся, — сказал художник, — далеко не единственное место, куда я люблю наведываться… Удивило, что он запомнил меня, хотя, пожалуй, ничего особенного в этом и не было – ведь глаз художника! — …Люблю еще заглянуть на Комаровку и Болотную станцию, на Ляховку и Грушевку, потопать по Койдановскому тракту, — продолжал Михаил Петрович. – Изменились, изменились места. А ведь помнятся и грязь несусветная, непросыхающие лужи. Видятся убогие домишки рабочего люда, а лица, лица… Они под стать убогим местам: жалкие, тусклые, изможденные. Но просвечивали в них и человеческое достоинство, твердость характера, надежда и вера в лучшее… А я вижу работы-портреты художника: «Белорус», «Мальчик», «Комсомолка», «Бетонщики», «Портрет старика»… Характеры, характеры… Они проступают, неповторимо высвечивают черточками и штрихами внутреннего мира этих людей, притягивающе запечатленных в лицах. Да, работы художника привлекали внимание и ярким колоритом, выверенной точностью деталей, глубоким проникновением в психологию героев. И тут снова хочется обратиться к таким его картинам, как «Стеклозавод», «Строительство университетского городка в Минске», «Литейщики»… Тогда, на юбилейной выставке, я спросил: — Сколько за свою жизнь вы написали картин? — Много. — Война жестоко обошлась с отцом, — вставила наконец слово Стефания Михайловна. – Многие работы погибли в дни фашистской оккупации… Правда, кое-что потом нашлось: «Портрет художника М.Филипповича», «Портрет дочери»… Но это единицы. — Главное, уцелел дочкин портрет, — заулыбался Михаил Петрович. И вдруг своим вопросом поверг нас в некоторое удивление: — А помнишь, дочь, как я тебя маленькую водил за руку в Александровский сквер? Ты любила подолгу стоять у фонтана, заглядывалась на мальчика, играющего с лебедем. — И теперь заглядываю сюда, уже в Центральный сквер, — улыбнулась Стефания Михайловна, — когда выхожу из своего Купаловского театра. Детство цепко держит… Особенно этому помогают твои пейзажи, лики наших земляков… Тут же вспомнили запавшие в душу, создающие личный и общий настрой пейзажи: «Притемки», «Вечер», «Дороги и хвои», «Центральный сквер», «Зимой в парке»… К числу этих работ, но окутанную горечью и болью, можно отнести и картину «Разрушенный Минск». За плечами Михаила Петровича Станюты была отменная профессиональная школа. Искусство художника он не один год постигал в Москве у больших мастеров. Был участником и организатором первых городской и всебелорусской художественных выставок. Много сделал для объединения белорусских мастеров кисти в творческие объединения. А еще… — Отец не только «чистый» художник, но и учитель, — в ту «семейную» выставочную встречу сказала Стефания Михайловна. – Он долгое время преподавал рисунок и черчение на рабфаке, в студиях и кружках, школах, Минском политехническом институте… Учеником его был даже народный художник Беларуси Виталий Константинович Цвирко. Стефания Михайловна на минуту примолкла, а потом заулыбалась: — Отец также хотел сделать художника из меня… — Ну и разве не сделал? – приподнялся на кресле Михаил Петрович. – Взять твоих Паланею и Марылю из купаловских «Примаков» и «Разоренного гнезда»… Или паню Вашемирскую из «Соловья» Змитрока Бядули, а Зелкина из «Кто смеется последним» Кондрата Крапивы… У тебя, пожалуй, будет куда больше образов-«полотен», чем у меня… Все мы тогда дружно расхохотались. Трудно было чем-либо оспорить сказанное. Ох как далеко не каждый, даже признанный в гениальности, мог сравниться тут с народной артисткой Беларуси и СССР Стефанией Михайловной Станютой. Пролетели годы. Отец и дочь прожили каждый за девяносто лет. Вся жизнь их была посвящена людям, родному городу, Беларуси. Когда заглядываю в парк Челюскинцев, то мне почему-то кажется, что сейчас вот снова увижу человека с папкой под мышкой и снова ему будут рады встречные люди, помашут в приветствии кронами деревья, прокричат радостно птицы, а чистое небо широко-широко улыбнется. Двадцать минут судилища Эту горько-печальную историю о судьбе неординарного человека Георгия Афанасьевича Бекаревича, вскормленного и выращенного землей белорусской, поведал в одну из наших встреч уже знакомый читателям «Ликов…» Михаил Гаврилович Сает. Старый дорожник и мостовик, а также мой коллега по перу, он зажегся, когда услышал, как я шестилетним мальчонкой впервые в жизни, еще до войны, проехал на «эмке» по только что проложенной шоссейке от Минска на Могилев. Проехал немного, километров двадцать от города. Но проехал… — Да-а… Был тогда подъем, взлет души и дел, — посветлел лицом, разгладил улыбкой морщинки у глаз Михаил Гаврилович. – Прокладывались автомобильные дороги на Бобруйск, Слуцк, вставали современные мосты через Днепр, Березину, Припять, Западную Двину… Рождались современные сооружения, — рассказчик на мгновение притих, нежданная грусть передернула лицо. Затем продолжил: — И несомненным авторитетом тогда был для нас Георгий Бекаревич. Кстати, ведь и он приложил голову и руки к Могилевке. Мы о нем знали, может, и немного, но кое-что знали. Родился в семье рядового учителя, с золотой медалью окончил гимназию, поступил в Санкт-Петербургский политехнический институт. Но империалистическая война все прервала… Лился, лился голос, как на проглядывающихся камнях сельская речушка в травянисто-косматых берегах. Шелестел, шелестел голос, как на ветру склонившаяся к воде зеленая ивняковая поросль. По направлению Главдортранса Беларуси, где работал в 1930 году Бекаревич, он поступил в Ленинградский автодорожный институт. Время пролетело незаметно. Защитив на «отлично» дипломный проект, вернулся на прежнее место. Сначала возглавил дорожную группу, затем строительный отдел. Жизнь бежала под бодрые песни, которые помогали «строить и жить». После реорганизации Главдортранса в Ушосдор НКВД БССР Георгий Афанасьевич Бекаревич становится его главным инженером. — А какой он был как человек? – спросил я. Сает долго и внимательно, чуть ли не в глаза мне поглядел и отчего-то вздохнул: — Добрый и отзывчивый, по-интеллигентски сдержанный. И в то же время требовательный и отзывчивый, справедливый. Думаю, таким и должен быть руководитель. А он был не только таковым, но и мозгом, энтузиастом любого начинания. А время-то, время какое стояло! Непредсказуемости судьбы, как заметил поэт. Непредсказуемости… Замечатальный организатор дорожного строительства («шоссейки» его, обновленные и расширенные, до сих пор служат нам), постигший, кроме того, все тонкости возведения мостов и прочих инженерных сооружений, проводивший большую часть своего времени не в кабинете, а в автомобиле, на объектах, в январе 1938 года Георгий Афанасьевич был арестован. Кажется, прямо в авто. А может… Арестован в возрасте сорока трех лет. В самом расцвете сил. Обвинение: «...проведение вредительских работ в дорожном строительстве». Полгода провел в неволе в ожидании суда. А потом – иначе не назовешь – судилище. Длилось двадцать минут. Бекаревич отказался от своих показаний, которые до этого из него выбивали. Высшая выездная комиссия Военной коллегии Верховного суда СССР 1 июля 1938 года приговорила… В этот же день он был расстрелян. Уже позже, в пятидесятые годы, когда не стало «величайшего из великих», приговор был отменен, а «Бекаревич Г.А. по данному делу реабилитирован посмертно». — Считай, через десятки лет узнала об этом и семья «врага-шпиона», — провел рукой по глазам, будто смахивая соринки, Михаил Гаврилович Сает. – Да-а, тяжко… Однажды из Москвы к нам в Миндорстрой позвонила Ирина Георгиевна – дочь Бекаревича. Хотела узнать об отце, его работе. Встретились. Я много чего рассказал, так как хорошо знал ее отца. Услышал и от нее немало… И снова молчание – горькое, тяжелое. Чтобы как-то его нарушить, я негромко заметил: — Слышал, что до войны дорожники жили на улице Свердлова в сорок пятом доме. Там, кажется, и Бекаревичи… — Та-ам. И Бекаревичи. Ирина рассказала, что когда взяли отца, то их с матерью сразу переселили в какую-то крохотную клетушку, где жил дворник, — вздохнул Сает. – Все вещи конфисковали. Девочке тогда было одиннадцать лет. Подальше от греха уехали к родственникам. А перед этим их обманули: сообщили, что Георгию Афанасьевичу присудили десять лет без права переписки. Искали его по всем лагерям, надеялись, ждали. И только в восемьдесят девятом году узнали правду. А где захоронен, так и неизвестно…
Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter