Концерт-концертыч
Шик из бостона.
Мама вскинула руки:
— Ай-ай, во что же нам тебя, сынок, сегодня нарядить? Как-никак концерт в школе… И ты участвуешь впервые… Как-никак артист!
Черные суконные брюки и вельветовая рубашка на «молнии» (мама сшила ее сразу после войны) в каждодневной носке имели далеко не праздничный вид. А то, что сегодня у меня праздник, никто дома не сомневался.
Маленькая Светка расхаживала по комнате и без умолку тараторила:
— Брацик выступает… Брацик, брацик выступает…
От слов ее мне становилось не по себе, жутковато, как перед экзаменом. Мама же счастливо улыбнулась: несомненно, ее нечто озарило.
— Как я раньше не додумалась! – она поспешно отворила скрипучую дверцу шкафа.
Там на вешалке висел папин бостоновый костюм-тройка – семейная гордость. До войны мама и папа, чередуясь, толкались в очередях за материалом. Затем еще больше времени потратили, чтобы сшить костюм в городском ателье.
Папа надевал костюм несколько раз: когда ему вручали почетную грамоту Верховного Совета БССР, потом – на банкет по этому поводу, потом – на курорте, уже перед самой войной.
В эвакуации мы жили в рабочем поселке под Куйбышевом, жили в крайней нужде, чтобы не сказать больше, и маме предлагали за костюм два пуда ржаной муки и полмешка картошки. Однако на семейном совете твердо решили костюм не отдавать, перебиться как-нибудь, но сохранить его для отца. Нам вообще казалось, что пока будет цел костюм, ничего худого не случится с отцом: ему я два раза в неделю писал письма с нарисованным внизу листка танком с красной звездой на башне, с лесенкой заглавных букв: «Смерть фашистам!».
Сейчас мне выпало надеть этот костюм. Улыбалась, подбадривала мама. Согласно кивал головой отец. От костюма исходил слабый запах нафталина. Я натянул рубашку, брюки, растерянно подержал жилетку с рядом черных пуговиц, с косыми кармашками, скользкой шелковой спинкой.
— Смелей, смелей, — взъерошил отец мне волосы.
Наконец и галстук на шее, и пиджак на плечах. Впервые я в таком шикарном одеянии, впервые, как взрослый. Правда, оказались коротковатыми брюки, но мама сказала, что я их чересчур высоко подтянул.
— Можешь не сомневаться, все аплодисменты будут твои, — сказал папа и торжественно пожал мне руку.
Он не всегда чувствовал и понимал мое настроение, мое волнение, мое ожидание неизвестного: зачем мне аплодисменты?!
Испытание
В вестибюле школы сразу налетел ведущий концерта, толстячок-десятиклассник Храмцов, которого прозвали Добчинским-без-Бобчинского. Его жизнерадостная наружность никак не вязалась с тонкими мышиными всхлипываниями, когда он стал жаловаться на тяготы своего положения: мол, пока всех соберешь, расставишь в программе, а тут у каждого капризы, — одуванчиком разлетаешься вокруг. Я, как мог, утешил его и даже не выказал ни малейшего возражения, узнав, что наш выход с Пекелисом второй, вслед за декламатором.
В классе, напротив актового зала, отведенном для нас, артистов, я быстренько вынул из футляра аккордеон. Руки мои противно подрагивали. Сохло во рту. Вдобавок напала какая-то дурацкая икота. То же, должно быть, испытывал и мой напарник-исполнитель. Заикаясь, он сказал:
— М-может, прог-гоним е-еще?.. Ну-ка дай «р-ре». Еще р-разик.
В классе толкались, галдели. Заходили сюда все кому не лень. В углу за простыней переодевались девчонки. Атмосфера была наэлектризованная, напряженная и в то же время праздничная. Все бегали, суетились, друг друга подбадривали, один другому давали советы, жестикулировали, говорили, говорили.
— Чтец! На выход… выход! – громом ворвалось в класс, и неожиданно все стихло — мертво-мертво кругом.
Тишина. Уже напряженная тишина, пока ее не вспорол, нет, взорвал резкий звенящий голос:
Ты скоро пройдешь,
мой мальчик,
зеленого детства тропу…
Я как бы отключился, перенесся в иной мир, а затем, затем вернулся, услышал заключительные строки:
Сегодня, пусть всякий знает,
кто честью своей дорожит, —
строителям и солдатам
Отчизна принадлежит.
И снова – тихо-тихо. Лишь серебряный звон. На высокой-высокой ноте. Откуда он, этот звон? Быть может, его и нет? Только кажется…
— Режут без ножа! Где Пекелис? А-а… здесь! Чего топчетесь? – распинался Добчинский-Храмцов. – Вам выходить.
Мы стояли у двери, ведущей на сцену. В ушах у меня все еще звучали стихи Щипачева. Но сделал шаг мой напарник, сделал шаг я, придерживая снизу на груди аккордеон. В зале — оживление, хлопки. Сева Пекелис остановился посреди сцены, я – по диагонали – немного позади. Он молчал, я молчал, вернее, аккордеон мой молчал. Выждав, певец откашлялся, и я зачем-то вторю ему. Но спохватился и как-то поспешно проиграл вступление. Тотчас (я еще не закончил) прозвучали слова песни. С ужасом уловил нашу несогласованность (а когда репетировали у меня дома, так все гладко было) – ох, все, сейчас посыплются хлопки, насмешки. Но ничего страшного не происходит. Прислушиваюсь и даже нравится, как звучит голос:
Прощайте, скалистые горы,
На подвиг Отчизна зовет,
Мы вышли в открытое море,
В суровый и дальний поход…
В этот момент меня пронзила мысль: а ведь номер наш не объявляли. Но мысль мгновенно исчезает, я оказываюсь в плену у песни. Мне очень нравятся, до волнения нравятся следующий за первым куплетом переход и припев. Я сделал музыкальный акцент и… вариации, вариации: в них плеск, стон, биение волн и моего сердца, моих взвинченных нервов. Должно быть, подобное творилось и с Севой, потому что в голосе у него слышалось внутреннее рыдание, кажется, пел не он, а Леонид Утесов поет очень сердечно, проникновенно. Поет, поет…
А волны и стонут, и плачут,
И плещут о борт корабля…
Краем глаза выхватил нашего любимого учителя русской литературы и языка Игоря Александровича. Он бледен и как-то болезненно поглаживает правой рукой протез левой, одетый в черную кожаную перчатку. Я слышал, что иногда после ампутации у человека остается ложное ощущение несуществующей конечности или ее части. Это, кажется, по-научному называется фантомным ощущением.
Пронеслось все это в моем мозгу в какую-то секунду, осталась лишь тупая боль за Игоря Александровича. И то совсем-совсем ненадолго.
Я знаю, друзья, что не жить
мне без моря,
Как море мертво без меня, —всплескивался и как бы вместе с невидимой волной опадал голос Севы. Волна – это музыкальный аккорд, раздробившийся вдруг на множество звуков и затихший на высоком «ре».
Аплодисменты. И наши потные счастливые лица.
Как бывалый артист, Пекелис назвал исполненную нами песню, композитора, автора слов и тоном любимца публики произнес:
— А теперь…
Я не знал, что теперь, и наугад играл куплет из репертуара небезызвестного Антоши Рыбкина. Сева подхватил — снова полный успех.
Нас не отпускали со сцены. Прямо перед собой, точно никого больше в зале нет, увидел Елизавету Ивановну, а подле нее гладко причесанного военрука. Они тоже требовали от нас новую песню.
— Поехали… «В прифронтовом лесу…» — шепотом приказал Севе, пока он, как цирковой конь, раскланивался перед присутствующими в зале. Но это не действовало – Сева не слышал, не видел меня. Я снова шепчу ему, уже громче – до него дошло.
— Да-а-вай, — Сева усмехнулся и тут же задушевно начал:
С берез – неслышен, невесом –
Слетает желтый лист.
Старинный вальс «Осенний сон»
Играет гармонист.
Вздыхают, жалуясь, басы…
И в самом деле, вздыхали и жаловались на что-то басы, и я это ощущал бьющейся в горле спазмой, по настроению притихших слушателей…
— Выдали что надо. Знай наших! — потирая руки, вещал в коридоре ведущий концертной программы Храмцов и сразу же озабоченно добавил: — Хочешь не хочешь, а какое-нибудь соло на аккордеоне надо выдать. Например, ну… попурри на тему э-э-э…
— Ладно, выдам на тему э-э-э… — великодушно согласился я. – Дай только отдышаться.
Однако я совсем забыл: пора было выходить на сцену с танцорами. А вернее, с танцорками из соседней школы.
Девочки оказались очень нарядными и неузнаваемо одинаковыми в ярких национальных костюмах, в венках, в ниспадающем разноцветье лент. И все же я выделил Милу. Она мельком поглядывала на меня и смущенно отвернулась. Когда я в первый раз увидел ее, то в сердце у меня что-то екнуло. Такого еще никогда не было. Такого я еще не ощущал в своей жизни. А пока – танцы… Они тоже проходили на бис. Только в самом конце Инга Кондратьева поскользнулась на бог весть откуда взявшейся мандариновой корке, но – не будь гимнастка! – устояла, а зрители приняли это за необычное па, весело захлопали.
Под занавес Храмцов, слегка рисуясь, объявил:
— Друзья! Дорогие друзья! А сейчас соло-аккордеон! Исполняет не безызвестный вам…
Я дернул довольно резко и сильно Добчинского-без-Бобчинского-Храмцова за рукав. Он даже шатнулся и пугливо уставился на меня, как бы проглотив слова. А я заиграл.
Лилась, лилась мелодия. Одна сменяла другую. Как-то удавались, не проваливались переходы. Но грусть, а то и «обнаженная» печаль полнили мелодичность звуков. Попурри было на песни только что прошедшей войны. И снова взгляд мой скользнул по учителю Игорю Александровичу. Он сжимал перчатку протеза, а глаза… глаза его напоминали полные озерца воды. Откуда же взялась во мне эта грусть-печаль? Уж не от встречи ли взглядом с Милой?..
Не уверен, что мое исполнение было безукоризненным, заслуживающим тех оваций, которыми меня наградили. Но что было, то было. Ведущий же Храмцов, этот Добчинский-без-Бобчинского, с присущим ему энтузиазмом подытожил:
— Ура! Ура!.. Концерт-концертыч удался!
Песня его сердца
Танцы, как водится, возникли сами собой. Ну как без них обойдешься?! Сперва появился откуда-то патефон, а затем под хлопки присутствующих – и радиола. Протянули и к чему-то подключили провода, перед этим я сыграл несколько фокстротов и вальсов. Незаметно вокруг меня образовался плотный круг танцующих – они закрыли Милу.
Сперва она танцевала с Сашкой Крюковым (и откуда он взялся-заявился?), как-то грустно поглядывая в мою сторону, а затем ее подхватил и не отпускал уже не знакомый мне парень, будто с навакшенной головой и чарли-чаплинскими усиками. Я его не знал: наверное, пришлый.
А затем я потерял Милу из виду совсем.
Объявили игру в почту. На грудь мне прикрепили глупый круглый номер, и вскоре я получил не менее глупое письмо, приглашающее выйти в коридор и поцеловаться. Я чертыхнулся, подхватил аккордеон и прошел в класс напротив с намерением идти домой.
— А «Землянку» можно? – поднялся с боковой парты Игорь Александрович. Я же подумал, что он специально меня поджидал.
Вообще-то, мне и самому хотелось сыграть что-то такое, ну только для себя. Может, и «Землянку»… Мой учитель негромко подхватил:
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза…
— Ха-а, концерт века продолжается! – войдя в класс, с грохотом закрыл за собой дверь Сашка Крюков. От него несло вином. Сузившиеся глаза смотрели недобро. – Где Милка, не знаешь, лабух?
— А почему я должен знать?..
— Потому что таращишься, влюбленный антропос.
Я отставил аккордеон.
— Мы не довольны, мы сердимся. Ай!.. – не унимался Крюков. – А какие мы нарядные, на нас бостоновый костюм, откуда он?.. – взял меня за лацканы пиджака Крюков.
— Отстань. Что ты делаешь, дурак? – сказал я.
Но Сашка все тянул вверх за лацканы, а вместе поднимался и я, пока не встал на цыпочки, пока не послышался сухой треск разрываемой материи. Тогда, глядя сверху вниз, я резко ударил Сашку.
Игорь Александрович, обхватив здоровой рукой Крюкова за плечи, куда-то его повел. Я стал собираться домой.
На школьном дворе налетел ветер, ударил в лицо, спину, вырывая аккордеон. В зеленоватом небе, озаряемом вспышками трамвайных дуг и светом уличных фонарей, высыпали звезды. На углу Торговой и Октябрьской улиц меня нагнал Игорь Александрович.
— Заглянем ко мне, чаю попьем, — предложил он.
Жил учитель на Комсомольской улице в старинном двухэтажном доме. У него была непритязательная комната холостяка. На кровати валялось полотенце, на спинке стула висели постиранные носки, на письменном столе среди книг и тетрадей стоял стакан с недопитым чаем, лежали хлеб и колбаса. Игорь Александрович извинился и принялся прибирать в комнате. Затем включил электроплитку, поставил чайник.
— Я ведь тоже играл на фортепьяно, — сказал он и попросил дать ему аккордеон, правой рукой взял точные, сильные аккорды. – Отвоевался я, брат, в сорок втором в Украине. Вы, небось, обо мне говорите, что поднимал я в атаку полк, ну, батальон, тогда и срезало мне снарядом руку. Так ведь? Знаю, что так. Слышал однажды… А я просто сидел в траншее, залетела шальная граната. Подхватил я ее, да, видишь, не успел… — Игорь Александрович походил по комнате, вскинул на меня какие-то вдруг выцветшие глаза. – Она вот героиня! Она, — подвинул на столе в деревянной рамке портрет девушки, миловидной, скуластенькой и немного курносой, в берете, из-под которого выбивались прямые волосы, и прошептал: — Погибла Оля.
Мы молча пили чай…
Через много лет, роясь в подшивках старых довоенных газет, я увидел снимок и небольшую заметку. Узнал своего учителя, прочитал, что он когда-то, обучаясь музыке, стал победителем городского конкурса молодых исполнителей на фортепьяно.