И снова двор родной

Возвращение Позади освобожденный от оккупантов Гомель, в котором, возвращаясь из эвакуации, мы прожили несколько месяцев; город с каждосуточными ночными бомбардировками гитлеровских асов, как говорили, особой авиачасти. Каждое утро находили до трехсот погибших. Навсегда запомнились молоденький лейтенантик и девушка – так и сидели в обнимку, поверженные осколками, на лавочке под кустом сирени, а неподалеку дымились руины. Долго думали, что они живые, а они так и сидели… И вот Минск – разбитый, в развалинах, и тоже еще с трупами вояк-завоевателей. Привез нас на Сторожевку полуторатонный доходяга грузовичок. Деревянный домик с палисадником – здесь нашему семейству принадлежала одна комната, позже разделенная дощатой перегородкой на две, — уцелел, как и старый каштан у калитки. Я сразу же кинулся во двор с такими же, а то и большими, барачного типа деревягами-домами; во двор, заросший травой-метелочками, подорожником, лопухом. Там-сям, как и прежде, курчавились кусты сирени, жасмина и акации; стояли дуплистые яблони, а особняком, у забора – высоченная груша. Все мы беззаветно любили свой двор. Содержали в чистоте и порядке. Еще в довоенную пору вырезали из дерева револьверы, обжигали их дочерна на костре, и были они точь-в-точь как настоящие. А однажды сделали орудие – укрепили отрезок трубы на тележных колесах. О саблях-чапаевках и говорить не надо!.. Тут, во дворе, часто разгорались «военные баталии». Таким образом зачастую мы отстаивали неприкосновенность нашего двора. Чужие мальчишки боялись к нам сунуться. — Глянь-ка, он что, хочет забор лбом прошибить? – послышалось рядом, а вслед – смех. Я ошалело повел головой и увидел коренастого крепыша, загорелого дочерна, и светловолосую девчонку в линялом сарафанчике – из-под него торчали разбитые коленки. Потом сообразил, в какое глупое положение попал: уперся вот лбом, как баран, в высоченный забор. — А ну-ка стукнись, как наш козел Фимка, в доски! Ну, слабо! – подзадоривал, явно издеваясь, мальчишка. — Вот я тебя сейчас! Такое заявление, должно быть, удивило не только крепыша, но и девчонку: из рук у нее выпал прутик – до этого разрисовывала кожу задиристого дружка. «Мнит из себя индейского вождя…» — только и успел я подумать. В следующий миг почувствовав, что завис в воздухе, отчего сперло дыхание, а затем уже ощутил боль в спине, грохнувшись на землю. — Сдавайся Большому Змею, — низким страшным голосом, наверное, таким, как у знаменитого могиканского вождя Чингачгука, хрипел для пущего устрашения мальчишка. – Сдавайся, Соколиный Глаз. Однако герои Фенимора Купера не вошли в мое детство, сначала вытесненные чапаевцами и челюскинцами, ледовыми исследователями – папанинцами, летчиками Леваневским и Чкаловым, героями финской войны, а позже, в 41-м, детство и вовсе оборвалось. И я ухмыльнулся, напрягся и скинул с себя крепыша, назвавшегося Большим Змеем. С силой перевернул и оказался наверху. И тут я узнал его. Так это же Ромка Вериго! Перед самой войной окончил 1-й «А» нашей «непромокаемой» 11-й! И он узнал меня, обхватил за плечи, глядя в лицо. — А у меня сохранилась фотография нашего класса, — выдохнул Ромка. – Ты еще в первом ряду сидишь, между двумя девчонками, Люсей и Римкой, кажется, надутый такой. — И я с вами училась. Не узнаешь? – сказала девчонка. – Лариска я, Лариска! — Ха! Вот это да! – хмыкнул лупоглазый парнишка – он все время крутился рядом. – Хоцес не хоцес, а да-а… — Ну, ты, марш отсюда! – прикрикнул Ромка и махнул рукой, отбежал – его позвала мать. Незаметно улетучилась и Лариска. Я же зашагал по двору. Что-то грустное и вместе с тем радостное, светлое разливалось во мне; стискивало грудь, прерывало дыхание. Я боялся, что заплачу. Виделось, виделось… Вот место между сараями, общей уборной и помойкой, высоченным забором, который отгораживал графитный цех или фабричку, — считалось страшным. Тут находили подвешенных освежеванных кошек и собак, испускающих смрад, — кто этим мерзким делом занимался, так и не знали. Подозревали, правда, немного Якуба, который, говорили, сбывал скорнякам шкурки. Но никто ни разу его не уличил. Кроме того, как ни высок был забор, сделанный, точно щит, но из-за него проникала розоватая графитовая пыльца, густо покрывала листву соседних деревьев, малинника, траву, крапиву, придавала всему зловещий оттенок. И тем не менее здесь мы играли в войну или прятки, находили, если надо было спрятаться, прибежище. Теперь же и двор, и дома, и деревья, и это «страшное» место предстали как бы в уменьшенном размере, лишенными своей жуткой тайны – наверное, я не только вырос, но и возмужал, и все в моих глазах уменьшилось, стало проще и обыкновенней. Шел и шел я по нашему и соседнему – смежным дворам. Очутился на улице, перешел мостовую, перед глазами стелилось голое пространство, точнее, не совсем голое: на месте, где прежде были строения дома инвалидов, где находились другие дома, теперь бугрились остатки фундаментов, чернели закопченные подвалы, там-сям превращенные в отхожие места. Зеленели огороды, фруктовые деревья да кусты крыжовника, смородины. Дальше – до Оперного театра – желтым песочком просвечивали артиллерийские ячейки. — Во, там стояли фрицевы зенитки, — следовал по пятам лупоглазый пацаненок. – И снарядов там – во сколько!.. А я тебя тоже знаю, ты с моим братом дружил, с Толиком. — А как тебя зовут-величают? – спросил я. — Косця или Косцык, а еще – Коцык Цуканов. — Брат-то где? — Подорвался на мине. Я прикусил язык. Взяв вправо, молча вышли в переулок Чичерина. Вообще-то я догадался, что это за переулок, — по уцелевшим домам, по плиткам тротуара, разбитым, но кое-где сохранившимся. Когда-то я любил бывать здесь. Особенно осенью, когда сухо шуршали кленовые листья. Ходил здесь в библиотеку, на улицу Максима Горького. И еще... еще… В конце переулка жила Люся. Она часто вставала в памяти, с нашим общим снимком первоклашек. Виделась ее застенчивая улыбка, спокойный взгляд серых глаз, густые каштановые волосы, подстриженные, как у взрослых женщин. Помню, в школе на переменах дергал Люсю за волосы, а на зимней улице норовил залепить в нее снежок – она же спокойно-спокойно, будто понимая такое, чего не понимал никто-никто, смотрела на меня и по-взрослому улыбалась. — Куда это мы несемся? – подал голос Костик. — На кудыкину гору, — рассердился я: никак не мог найти Люсин дом. Наконец взглядом уперся в разбитые ступеньки, за ними – в прямоугольную площадку с зеленеющими на ней грядками, загороженную ржавыми спинками кроватей и листами дырявой жести, скрепленными колючей проволокой, и все понял. В огороде во весь рост поднялась женщина, повязанная до самых бровей белым платком. — Тут стоял дом… Скажите, где, где… — растерянно сказал я. — Люся жила тут. Я с ней в один класс ходил. А сейчас вот из эвакуации… — Чего же, знаю. Нет их, Антипенков. Погублены все. Люленьку-то – так ее звали дома, серьезная такая, красивенькая – в сорок первом прямо на улице фашисты взяли. Несла узелок. А в узелке том, значит, документы и револьвер. Для подпольщиков – потом говорили. Следом взяли и мать. Страх было глядеть. После их в душегубке… В Тростенце. Через год схватили и Федора Гавриловича, отца, значит, Люленьки. Его вроде бы расстреляли. А дом уж перед самым освобождением сгорел… Женщина надвинула ниже платок, прикрывая от солнца лицо, и снова принялась за прополку грядки. А я как опустился на ступеньку, так и сидел, сидел, не в силах подняться, продохнуть ком, застрявший в горле. Нелькина весна Сегодня день-денек почти весенний. Пахнет талым снегом и корой вишни. — Ах, как хорошо на дворе!.. – сказала мама Нельке, придя из магазина. – А ты, дочка, все сидишь и киснешь дома. — Ничегошеньки и не кисну, простокваша не получится, — сдвинула белесые брови Нелька. – У меня дело, разве не видишь?! Мы играем в театр, а это будут билеты. Намазав фиолетовыми чернилами на ластике буковки, девочка принялась штемпелевать розовые полоски бумаги. — И не надоест тебе с малышами водиться? Как-никак шестой класс заканчиваешь, а сама словно не выросла. — Как тебя понять, моя Верочка-мамка, — вздохнула Нелька. – То я «не выросла», то «совсем взрослая»? — И все-таки ты взрослая, — сказала мама. Малейший оттенок в мамином настроении улавливала Нелька. И не только улавливала, но и могла объяснить, отчего, например, совсем недавно мама улыбалась, была возбуждена, а теперь вдруг сникла, превратилась в «простоквашу». В последнем письме папа писал, что весной его демобилизуют. Насовсем. Ведь он инженер-строитель, а в мирной жизни такая специальность очень нужна. И года не прошло, как закончилась война, сколько чего надо строить! А комендантом в немецком городке сможет быть и другой. Да уже и без комендантов будут обходиться, как говорил Генкин отец — его недавно отпустили из армии. И еще он говорил – Нелька это слышала, когда заходила навестить больного Генку, — что пора немцам самим навести у себя порядок. А потом заезжал папин друг-офицер и сказал, что папа еще задержится. Вот и запечалилась мама. — Хорошо, моя Верочка, ну не скучай. Хочешь, пойдем вместе, погуляем, — потерлась щекой о мягкий мех маминой шубки Нелька. – А на дворе и взаправду потеплело. Все равно скоро папа приедет. Ну увидишь, скоро… — Конечно, конечно, доченька. А ты ступай одна погуляй. Мне нужно еще тетрадки проверить. Подготовиться к завтрашним занятиям. И обед сготовить надо. — Тогда и я не пойду. У меня тоже уйма дел. Вера Николаевна задумчиво промолчала, и Нелька не стала досаждать ей разговорами. Она походила по комнате и забилась в угол дивана, притихла. Думала об отце. Вспомнила почему-то первомайскую демонстрацию, на которую он брал ее. Их колонна остановилась на Ленинской улице. Кругом танцевали, и отец расставил ноги, запрокинул голову и подбросил Нельку в небо, голубое и яркое, вдогонку за красным надувным шаром: вместе с нитью он выскользнул из пальцев. Нелька рассмеялась, и папа засмеялся. Подбросил ее еще и еще – аж захватило дыхание… — Ой, шары-шарики, — неожиданно вслух произнесла Нелька, а в мыслях вернулась к их театральному представлению. Будет оно о том, как добрые люди летят на воздушном шаре. Она снимет с чердака старый большущий абажур и сделает из него шар. И корзина есть, в которой они будут лететь. Только вот все ли поместятся?.. В дверь постучали. — Можно? — А-а-а… Генка! Теперь зови ребят. Живо! — Все уж тут. — Мамочка, мы к папке полетим, — сказала Нелька. – Можешь оставаться, а можешь с нами… — И к моему, и к моему полетим! – загалдела детвора. — Ах, Неля, Неля, — только и покачала головой мама. – Ну, совсем маленькая, странная девочка. — И все же мы полетим! Жу-у-у… — выкрикнула Нелька. – Жу-у-у!.. Когда малышня разошлась по домам, девочка прилипла к оконному стеклу и увидела своего знакомца, как она его прозвала, Тришку-воробья. От ветерка у Тришки топорщились на грудке перья, больше округлились глаза, а сам он упруго подпрыгивал – скок да скок, не как настоящий, живой, а будто заводная игрушка. На твердом снегу оставались крестики следов. Нелька кыскочила во двор в чем была и посыпала крошек. Попрыгала, попрыгала за Тришкой… К вечеру у нее поднялась температура. Но все равно не сидела сложа руки. Нарезала из бумаги листьев, раскрашивала их в зеленый цвет. Затем укрепила на проволоке, и получились зеленые ветки. Ребята по ее команде укрепили «ветки» на голых деревьях и по всему двору разнесли: «Весна, весна у Нели под окном!» Вышли посмотреть на «весну» и взрослые. Постояли с задумчивыми улыбками и разошлись. Нелька «победила грипп-гриппович» через неделю и вышла на улицу, прошла по мостовой с солдатами, как и они, печатая шаг, как и они, напевая: «Дальневосточная, Краснознаменная, смелее в бой!..» Рядом очутился, словно из-под земли, и Генка, задыхаясь, крикнул: — Вот стану большим – в солдаты пойду! Ветер принес запах гари. Через дорогу, в коробке разрушенного здания горел костер. Над желтыми языками пламени стлались грязно-серые космы дыма. Вокруг костра прыгали, кричали ребята. А те, кто постарше, стаскивали с огородов бурые плети картофельной ботвы и огуречника, ломкие прутья, замшелые колья. На Нельку пахнуло жаром и едким дымом. А потом пробился вкусный запах печеной картошки. В ту пору вот так испеченная бульбочка была лучшим лакомством детворы. Из темного зева подвала вылез косоглазый Колька с зеленым деревянным ящичком, сел на него и принялся выгребать из золы картофелины. — На-алетай, — сделал он великодушный жест рукой. – Смелым достается больше. Ребята весело загомонили, зачмокали, перебрасывая из ладони в ладонь обуглившиеся горячие картофелины. — На закуску – главный фокус, — сказал Колька и бросил зеленый ящичек в огонь, постоял, а затем, сделав дикие глаза, закричал: — А ну тикай, братва, тикай! Но все по-прежнему беззаботно галдели, и никто не юркнул за косоглазым в подвал. У Нельки потемнело в глазах. В какой-то миг услышала взрыв, увидела желтый пороховой дым, забивший горло, воронку, ползущих, окровавленных, в копоти, оглушенных мальчишек — так уже бывало в зенитных ячейках неподалеку от Оперного театра, а то на пустыре. После этого она долго не могла прийти в себя – болела, тошнило… Все это представилось на какой-то миг, потому что она тут же, не ощущая огня, боли в ладонях, выхватила из пламени задымивший, зашипевший ящичек и в один прыжок бросилась за край полуразвалившейся кирпичной стены. Громыхнул взрыв: какой он был – она уже не слышала, как не слышала и своего вскрика, навсегда замершего на губах, как не видела и необыкновенной голубизны неба, ослепившей ее, эту странную, не дождавшуюся весны Нельку.
Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter