В номере за 2 марта был опубликован фрагмент книги О.Белоусова "Это мой город". Его воспоминания о детстве, история семьи вызвали интерес у читателей "СБ", и мы решили - будем публиковать дальше.
Итак, живая история города...
Моего...
Твоего...
Нашего...
Это мой город...
В 1971 году, когда я вступил в первый из моей коллекции творческих союзов, членом которых я являюсь, Союз художников, мы с папой вдвоем были делегатами съезда. Съезд художников проходил в клубе Дзержинского. Папа сидел в кресле и все время поглядывал на потолок...
Потом неожиданно сказал
: - Никогда не думал, что он провисит так долго...
В те времена, когда мы жили на Красноармейской и папа "работал у военных" главным скульптором Белорусского военного округа, признаком хорошего вкуса считалось украшать фасады и интерьеры зданий богатой лепниной. Вот этим он как раз и занимался, возглавляя "бригаду-гоп", в которую входили все наши родичи - эдакий семейный подряд. Понятия о том, как делается вся эта подвесная красота, никто не имел. Папа рассказывал, что только через пару лет он сообразил, что все подвесные украшения можно "вытягивать" с помощью шаблонов, а до того все лепил вручную, и клуб Дзержинского был одним из первых его объектов.
Рассказывал о том, как однажды в актовый зал, в котором он со своей семейной бригадой присобачивал к потолку лепнину, вошел Цанава. Маленького роста, пучеглазый, он долго стоял, вертя головой, потом спросил, сколько папа зарабатывает. Услыхав ответ, фыркнул и заявил, что скульптор получает больше, чем он - министр госбезопасности, но тем не менее, зауважав, позвал в свой кабинет, чтобы похвастаться своими красотами... Как всегда объекты повышенной ответственности, в данном случае кабинет министра, оформляли не местные, а московские спецы, к тому же, видимо, не гражданские, хотя и в штатском...
По папиному рассказу, кабинет Цанавы был ужасен - огромные розетки с цветами и фруктами, купидоны и т.д. и т.п.
- Ну как?!.. - спросил Цанава.
Папа возьми и ляпни
: - Для борделя в самый раз!..
Цанава набычился, но сказал
: - Ладна, иды...
Неделю в нашей 4-комнатной... 16-метровой квартире стояло гнетущее ожидание чего-то ужасного...
Потом как-то отлегло...
Рассказывают, что в тот же день страшный министр МГБ приказал содрать всех купидонов, но папу почему-то не тронул...
Меня, как и всех пацанов того времени, взрослые не очень-то посвящали в то, что хорошо знали и понимали сами, - вольные разговоры не велись, некоторые темы не обсуждались даже шепотом, на кухне... Даже в постели... Если бы они случались, наверняка я бы что-то услыхал, моя кроватка стояла через ширму от побитой осколками железной кровати родителей, и по ночам я слыхал много чего не предназначенного для ушей маленького мальчика...
Впервые я столкнулся с тем, что не все в порядке в "датском королевстве" только в 1953 году, когда умер Сталин...
Мы уже два года жили в новой квартире на Московской, я учился во втором классе школы N 1, которая и сейчас расположена на улице Чкалова...
Помню, как билась в истерике наша учительница Нина Георгиевна, как испуганно и безнадежно молчал класс... Помню, как ревели гудки всех заводов и словно черные свечи стояли замершие на улицах люди...
В простенке между окон, чтобы не было видно с улицы, папа и мама, держась за руки, глядели друг на друга какими-то совершенно сияющими глазами...
Такими глазами, что я, мерзавец, подумал: "Наверное, мои папа и мама - враги народа... Как можно улыбаться, когда умер Вождь..."
Помню, появилась даже мысль, а не следует ли рассказать об этом учительнице.
Слава Богу, школа несколько дней не работала, а потом эта мелькнувшая в детской головке мысль как-то сама собой забылась, чтобы во всей своей обжигающей явственности всплыть намного позже - совсем в другие времена...
- А ведь я был готов заложить папу и маму!..
Но вернемся в наш двор на Красноармейской...
Был у меня там дружок - Вовуська... Потом он стал кандидатом наук, мастером спорта по стрельбе из пистолета, чемпионом Спартакиады и еще чего-то Владимиром Фесько... Тогда же - просто Вовуська... Он был постарше и повыше меня, и у него в доме была страшная тайна - под родительской кроватью лежала настоящая боевая шашка. С каким замиранием сердца в отсутствие его родителей забирались мы под кровать, доставали это стальное, матово поблескивающее чудо с перетянутой витой проволокой кожаной рукоятью, с темляком, который заканчивался неописуемой висюлькой с бахромой, черными ножнами, в которые сабля не вкладывалась, а словно всасывалась и из которых выпрыгивала с мягким металлическим шелестом...
Как мы не повыкалывали себе глаза, не поотрубали руки-ноги, носы и уши, когда играли в войнушку, гоняя по коридору и комнатам того, кому в очередь выпадало быть фашистом?..
По-моему, именно за эти игры с саблей я был впервые безжалостно выдран отцом, который лупил меня раза два в жизни, из-за чего потом искренне горевал, просил прощения и вообще переживал немыслимо...
Там же, уж не помню у кого, в сарае стоял трофейный мотоцикл, который мы почему-то называли "харлеем" и который иногда, опять-таки в отсутствие родителей, взломав сарай, а попросту выдернув скобу, выкатывали ребята постарше и позволяли нам, мелюзге, гурьбой толкать его по двору, а сами рулили, взгромоздившись на кожаное обширное сиденье...
Вообще та жизнь была наполнена событиями таинственными...
Однажды прошел слух, что милиция накрыла бандитский притон, который находился в выкопанной уркаганами в обрывистом берегу землянке. Мы рассказывали друг другу о том, что воры в этой землянке по ночам дербанили награбленное, пили водку и "использовали" женщин...
Мы нашли эту землянку и пробирались в нее, опустевшую и обвалившуюся, чтобы насладиться ужасом и пряным ощущением порока...
Однажды у наших соседей взломали и ограбили сарай, и это тоже родило тьму слухов и домыслов - зачем нужно было ломать замок у соседей, когда рядом были наши закрытые на гвоздик сараи, в которых, так же, как и у ограбленных, ничего, кроме дров, не хранилось...
Ого!.. Все наверно не так просто, наверняка там под дровами пряталось ворованное богатство... Забавно, взломщики, вероятно, думали так же - иначе чего бы им лезть в запертый на замок сарай вместо того, чтобы просто открыть дверь в нашем.
Но самая загадочная и трагическая история случилась с козочкой, которую мы с тетей Катей выменяли на базаре за три сшитых мамой по ночам платья, выменяли, забыв про хлеб и молоко. Она была совершенно никчемная, молоденькая, немыслимо красивая, удивительно ласковая и белая...
Спасибо тете Кате - она поняла мою детскую неожиданную любовь к этой несчастной козочке и рискнула многим - мама была девушкой крутой...
Козочка жила у нас с неделю - потом исчезла...
Мне дурили голову, рассказывая, что она забралась в сарае за поленицу дров, и я долго-долго ходил к задней дощатой стене сарая слушать, не заблеет ли там моя любимица...
Она не блеяла...
Очень надеюсь, что тетя Катя ухитрилась ее продать, и мы ее не съели...
Однако и эта боль забылась, прошла.
Умение забывать - неоценимый дар от Господа!
Равно, как и умение помнить!..
* * *
Со временем границы города стали постепенно расширяться, открывая новые горизонты...
Вначале в городе появилась папина мастерская... Нужно сказать, что постоянной мастерской у него не было еще долго. Было много временных - на объектах - на педкорпусе (в строящемся пединституте, для которого папа лепил бюст Ушинского), потом в аэропорту - эта была довольно долго и именно с ней связана одна история, которая произошла уже в новой квартире на Московской...
Антиобледенители на самолетах в то время работали, используя чистейший медицинский спирт. И, естественно, спирта у нас в доме было хоть залейся. Постоянно стояла огромная 20-литровая бутыль, которая закрывалась тяжелой резиновой пробкой. Как водится, на халявный спирт постоянно собиралась шумная компания молодых скульпторов. Постоянные пьянки маму достали, и однажды при всей честной компании она спустила в унитаз 20 литров спирта. Два дня в доме были "напряженка" и тяжелое молчание. Потом рассосалось, спирта больше в доме не было, но запах папиной мастерской, запах мокрой глины, дерева, гипса - запах мастерской скульптора остался со мной навсегда. И сейчас, когда я вижу папу во сне, я чувствую этот запах, въевшийся в каждую пору его тела...
Потом город и мое мировоззрение обогатились еще одним понятием - "творческая работа"...
Это словосочетание произносилось очень уважительно по вечерам, когда папа поздно не возвращался домой.
Мама говорила
: - У папы творческая работа!..
Что это такое, я не понимал до тех пор, пока мы не пошли смотреть эту самую творческую работу.
Мама надела свое лучшее платье, немыслимую велюровую шляпку с букетом, папа - галстук, и мы пошли в кинотеатр Дома офицеров, в котором на подиуме у входа в кинозал стояла папина скульптура "Партизан на допросе".
Гордо выставив вперед ногу, со связанными за спиной руками, в распущенной рубахе и в кубанке партизан был исполнен достоинства и презрения к оккупантам.
Именно эту работу папа и лепил по ночам.
Я был безумно горд, что папина "творческая работа" стоит в самом популярном по тем временам месте Минска - в фойе кинотеатра Дома офицеров.
Город стал расширяться с появлением в нашем доме новых людей. Это были молодые скульпторы - прошедшие войну и закончившие какие-то специальные учебные заведения или успевшие завершить образование, прерванное войной.
Сегодня я понимаю, что толклись они в нашем доме по одной простой причине: мы имели квартиру - какую-никакую, а все-таки квартиру. Все остальные - и дядя Вася Полийчук, и братья Марик и Лева Роберманы, и Андрей Заспицкий были холостяками, ютились по углам, и мамино хлебосольство (в данном случае уместнее было бы сказать "бульбосольство") было для них спасительной отдушиной в том немыслимо нищем и голодном быту.
Самым веселым был дядя Вася...
Он умел, ухватив меня за руки, просунутые между ног, как-то совершенно невообразимо перевернуть в воздухе и поставить на ноги. Это было почти чудо, и, завидев его, я несся к нему с поросячьим визгом, чтобы испытать и ужас, и счастье от этого простенького кульбита.
Мне кажется, что и женился он из всей компании первым. Может быть, я что-то и путаю, потому что свадьба его очень широко и громко гулялась в нашей же квартире.
С папиными друзьями были связаны и первая обида, и первое ощущение иерархического неравенства.
Мы дружили семьями с архитектором Валентином Ивановичем Гусевым. У него было два сына - Володя, чуть старше меня, и Витя - чуть моложе... Они жили на Ульяновской, в большом доме, во дворе было много сараев, лазить по которым составляло немыслимое наслаждение и великую тайну.
Неожиданно эти визиты прервались на долгие годы. Почему, я понял, подслушав через ширму ночной разговор родителей. Оказывается, Валентин Иванович был назначен на какую-то должность - чуть ли не главным архитектором Минска, и его супруга мягко дала понять маме, что теперь они - номенклатура и дружба с нами ниже их социального статуса.
Вовку Гусева я иногда встречаю и сейчас - пожилой, потертый, он из всех сил старается сохранить отблеск того самого статуса.
Потом в доме начали появляться мамины подруги по институту - маленькая белокурая Аня со своим парнем - невообразимо длинным и тощим Иваном (после института они уехали врачевать жителей Старобина) и тетя Наташа Павловец - необыкновенная красавица, бывшая партизанка. Ее, как сейчас говорят, бойфренд, впоследствии муж дядя Володя Ивашин вызывал всеобщее почтение, поскольку учился в каком-то ужасно перспективном учреждении - то ли в университете, то ли в партшколе - и должен был стать видным партийным начальником.
Видным партийным начальником дядя Володя не стал, но до проректора университета дорос и, надо отдать ему должное, пару раз выручал меня по-крупному.
Первый раз, когда меня, первокурсника факультета журналистики, в 1961 году должны были по доносу руководителя литобъединения в газете "Знамя юности" исключить из университета и из комсомола за антисоветские стихи, и второй - уже на пятом, когда я намертво "зарубился" на защите диплома с председателем госкомиссии, редактором "Звязды" и членом ЦК КПБ Пыжковым.
Город для меня географически чрезвычайно сузился, но духовно стал невообразимо шире, когда в 1950 году родилась моя сестра Таня.
Правда, Таней она стала через полгода после рождения, до этого была просто девочкой. Ни одно из имен к ней как-то не "прилипало" до тех пор, пока родичи не написали на бумажках самые разные имена и не рассыпали эти бумажки на ее одеяльце. Она ухватила Таню...
Город сузился потому, что, уходя на работу и на учебу, папа и мама оставляли меня с сестрой, и я, которому и самому-то еще не исполнилось 5, должен был за ней присматривать - кормить, пеленать, укладывать спать...
Таким образом, моя вольница была резко ограничена, но в памяти не сохранилось ощущения досады или раздражения от этого.
Напротив, я был безумно горд доверием и ответственностью, которые свалились на меня.
Все было так разумно и естественно - папа должен работать, мама - учиться, я - присматривать за сестренкой.
Однажды, спеша домой с бутылочкой молока, которое мы покупали у кого-то на Лодочной (тамошние жители держали коров и коз), я упал и разбил бутылку с молоком. Никогда в жизни потом я не испытывал такого обжигающего чувства собственной вины: из-за меня девочка осталась некормленной до прихода мамы.
Может быть, эта разбитая в детстве бутылочка молока, то детское чувство неистребимой вины и сегодня, когда мы взрослые, самостоятельные люди не позволяет мне поднять голос и настаивать на своем праве старшего брата даже тогда, когда "маленькая девочка" бывает не права...
Это мой город
В номере за 2 марта был опубликован фрагмент книги О.