Фронтовая медсестра и поэт встретились на войне
...На то и сестра милосердия, чтобы и в 82 года сохранять профессиональные рефлексы. Видя, что зябну, она дает мне теплую индийскую кофту (купила, когда еще сама могла ходить). И лишь дождавшись, пока основательно укутаюсь, начинает свой неспешный рассказ, перемежаемый паузами тишины, в которую тихо-тихо, как в реку времени, катятся прозрачные слезы.
И в эти, тяжелым камнем повисающие, паузы мне остается лишь молча глядеть, как подносится к глазам смятый, давно мокрый платочек, - и ждать.
Нет, никто не убедит меня в том, что фронтовики любят вспоминать о войне. Нормальный человек не может любить то, что противно человеческой натуре, что отвратно душе, что заставляет ныть старые шрамы-раны.
Так почему же мы так долго побуждали их делиться воспоминаниями - адреналиновыми, бравыми, бравурными? И не любили спрашивать о крови, страданиях, потерях? Может, решаю я, в этом была своего рода триумфальная анестезия - во имя великой достигнутой цели не считаться с жертвами? Как и на фронте - не стоять за ценой победы.
Но подспудно, почему-то кажется мне, им все-таки хотелось выговорить страшную правду. Высказать-выплеснуть отмытое в слезах откровение. Как выговаривали они его друг другу на послевоенных встречах всего одной фразой: "А помнишь лесок под Смоленском?.." Город мог быть назван любой, и дальше мог следовать лишь короткий утвердительный вздох - а потом тишина, лишь в памяти наполненная выстрелами, болью, потерями.
Вот во имя-то этой тишины, берегущей сокровенную, в душе хранимую и не всегда добиравшуюся до трибун правду, я и сижу, укутанная в чужую кофту. Если терпеливо подождать, тишина перестанет быть тишиной.
Если в небе "мессершмитт", надо... клеить окна
...Стекла дрожали от приближающихся взрывов, а девушки в белых халатах старательно заклеивали их бумажными полосками. Так для юной медсестрички Маньки Рудик начиналась война.
Человеческая память, говорят, избирательна: второстепенная деталь может оставить зарубку в сознании навечно. Но, добавляют при этом те, кто глубже копается в психологии, подсознание ведь тоже не лыком шито. И оставляет для хранения не просто зарубки - символы. Вот и мирные минские окна, вдребезги разлетающиеся при воздушных атаках, несмотря на бумажные полоски, видимо, также стали символом враз разбившегося мирного счастья.
Маша приехала в Минск перед самой войной из деревни Хотляны, что на Узденщине. Мечтала выучиться на врача - по примеру шустрых сельских подружек подала документы в зубоврачебный техникум. Диктант написала хорошо, математику сдала на "троечку", а "Конституцию", можно сказать, запорола. Но настойчивую и смышленую барышню все-таки приняли кандидатом. Это значит - без стипендии.
Вроде радоваться надо - да, что называется, кошелек не велит.
"Дома у отца шестеро детей. И батька, и я подумали: как проживу на частной квартире без стипендии? Пришлось перейти из техникума в медшколу, что на Первомайской, без экзаменов. Стала работать и учиться. Была до войны детская больница на Радистов, там и подрабатывала. Мы тогда так старались, все девочки. И когда война началась, тоже старались: окна клеили и клеили. Беженцы из Бреста бегут, женщины с детьми, грохот ближе и ближе, а мы все клеим. Ну а потом бомбежки усилились - из Минска начали уходить люди. И мы тоже решили бежать".
Маша Рудик не долго думала, куда уходить. И хотя многие новоявленные минчанки двинулись к родным пенатам - в деревни, откуда приехали в столицу на учебу, Маня с подружками решила пробиваться к Москве. Комсомолкой ведь была, идеалисткой, верила в скорую победу Красной Армии над врагом.
Уже гораздо позже, когда она целая и невредимая в форме лейтенанта медицинской службы вернулась в лежащую в руинах Белоруссию и нашла отца в Хотлянах, тот, вытирая навертывавшиеся слезы, рассказал, как пешком ходил летом сорок первого года искать дочку в оккупированный немцами Минск. Когда убивавшаяся по кровинушке мать разрыдалась в очередной раз (родной брат Мани, тоже учившийся в Минске, лесами да полями пробрался к родителям), Степан Федорович взял с собой кошелку с яйцами да салом - вроде на продажу несет - и потопал в столицу. Жара стояла страшная. Вокруг - немцы. Страх одолевал сельского сапожника: вдруг самого злым делом прибьют по дороге. Но опасения за пропавшую дочь двигали искателя дальше. По пути нагнал утомленного странника немец на мотоцикле с коляской. Остановился, предложил подвезти. Вконец перепуганный Степан Федорович отказался. Немец, глядя на потного, усталого старика, сделал еще две попытки усадить того в коляску. Но твердо держался путник золотого правила - в лихую годину проявлять осторожность. И, вконец измученный, притопал-таки в Минск, на улицу Подлесную. Там ему и сказали новые жильцы: а нет твоей Маньки.
С тем и вернулся отец в Хотляны. И все жене доложил. Долго та тужила по пропавшей дочке, у цыганок даже про судьбу пропажи загадывала. Те, глядя в карты, отвечали: жива, в казенном доме находится. В принципе, правду говорили: госпиталь ведь тоже дом казенный.
Мать, Мария Афанасьевна, не дождалась дочки-тезки с войны, погибла в 1944 году во время немецкой облавы на партизан.
Степан Федорович же про тот случай с немцем не любил никому рассказывать.
"Боялся. Было дело - за кружку воды, поданную немцами при свидетелях, деревенских свои же расстреливали", - говорит Мария Степановна. И говорит это только тогда, когда я за долгие часы беседы успеваю основательно прижиться в ее теплой кофте.
Зато она сама в мирное время с удовольствием рассказывала своему подрастающему сыну Володе, какой замечательный у него дед: не побоялся во имя дочки Марии пойти навстречу опасности.
Продовольственные склады Барвихи
В эшелонах, в вагонах-телятниках, выпрыгивая из них при бомбежках, добиралась горсточка девушек до Москвы. Маша, воплощение самой сознательности, еще и комсомольские взносы с собой потащила - копейки, по сути, но что делать, если не успела сдать и отчитаться. Правда, потом при очередном воздушном налете немцев на железную дорогу благополучно их потеряла. На какой станции или полустанке - уже и не вспомнить. Выронила с противогазом, в котором документы прятала, - и все.
Но до столицы, точнее до подмосковной Барвихи, добраться все же удалось. А там, как сама говорит, под каждым кустом госпиталь был развернут. Раненых-то в первые месяцы войны поступало много. И прибывшие на подмогу медработники были совсем не лишними. Так и попала Маша в пекло войны. Вроде убегала от нее, а очутилась почти на передовой.
"В Калинине я в течение двух недель ухаживала за генерал-майором Николаем Ивановичем Шиловым. Он был ранен в живот, забинтован от шеи до колен. Перевязывать нельзя - со всех сторон отходят трубочки. Все знали, даже приезжавший академик Бурденко, что раненый не выживет. Но генерал так мужественно держался! Я кормила его, орошение меняла, спала, чтоб далеко не отходить, на столе. Когда генерал умер, все медики плакали. И я плакала. А хоронили его с почестями осенью 1941 года - даже салют был".
Мария Степановна как будто заново переживает смерть генерала - и я вновь поражаюсь мудрой избирательности человеческой памяти. Про заевших беженок в телятниках вшей - вскользь. Про ночевки на цементном полу - мимоходом. Про походы в московский пересыльный пункт - чтоб в дезертиры часом не записали - штришком. А про умирающего генерала - в мельчайших подробностях. Потому что страшно это: спасать от смерти, зная, что не спасешь.
Но в Барвихе, в легендарной Барвихе, от которой до Москвы рукой подать, Машу поразило другое: огромные запасы продовольствия, сосредоточенные на здешних складах в окружении "высокопоставленных" дач и санаториев.
"Там столько продуктов было всяких! Года на два могло хватить. Элита хорошо жила... А у нас паек - 600 граммов хлеба. И папиросы "Беломор" - это уже когда я офицером медслужбы стала. Рядовым только махорка полагалась. Постоянное, как боль, чувство голода. Страшно хотелось есть", - в этом месте мокрый платочек вновь достается из рукава, и мне остается только одно: отвлечь безобидным (дай Бог, чтоб он оказался таким!) вопросом.
- А вы разве курили на фронте, Мария Степановна?
- Нет. Мы меняли папиросы на сахар. Сахару давали мало, хотелось сладкого, конфет. И мы меняли табак. А еще нам полагалось 100 граммов.
- И медсестрам? - позволяю себе усомниться.
- Всем, кто отправлялся на фронт. А я ж потом стала старшей медсестрой, у меня был ящик, а в нем медицинский спирт, который давали раненым. Но его часто крали - мы в палатках жили, никто их не охранял. Все, что содержало спирт, могли утащить. Гипертонический раствор, капли. Такая была война.
- Разбирались с мародерами по законам военного времени? - уточняю я.
- Кому было до разборок? Дай Бог раненых подлечить, а мертвых похоронить. Я вам вот что по секрету скажу - только магнитофон выключите. В первые месяцы войны с убитых даже сапоги перед захоронением снимали - обуви не хватало. Но все стали возмущаться - и это страшное правило отменили.
В этом месте замолкаю я. И не потому, что это выглядит клеветой на войну. Нет, это выглядит страшной правдой войны, в которой - пусть и по прошествии длительного времени - у людей совестливых назревает необходимость исповедаться.
За сапоги - на гауптвахту
Что на фронте значат сапоги, отдельная история. Добрые сапоги - это вам и бодрое настроение, и солдатское тепло-здоровье, и боевой задор. А худые сапоги, тем паче их отсутствие, - лихо для вояки, будь он в штанах или в юбке.
С Машей Рудик и произошло в госпитале такое лихо - увели ее сапоги. Весной, в разгар распутицы, когда без обувки ну совсем никак.
Взялись ей фронтовые мастера стачать сапожки из плащ-палатки, но пока суд да дело - на операции да к раненым бойцам босиком пришлось бегать.
И вот заметил такое дело один из разведчиков, что с тяжелым ранением лежал, подозвал Марию к себе
: - Лейтенант-"гадюка", я сапоги не скоро носить смогу, в тыл уезжаю.
И достает из-под подушки из вещмешка аккуратно связанную пару сапог. Хорошие, хромовые, с немецкого офицера снятые.
Обрадовалась Маша подарку - и тотчас же обрядилась в обновку.
А навстречу - начальница госпиталя.
"Была у нас такая Элла Семеновна Глазер, всеми медиками командовала. И спрашивает: откуда такие сапоги. Я ей: раненый отдал, он уже уехал. Она не поверила и в крик: "Ах ты, мародерка! Снять и сдать на склад".
Пришлось снять, сдать. После этого меня на комсомольском собрании разбирают, стыдят по-всякому и принимают решение: 3 дня гауптвахты.
Отправилась я в палатку, где была гауптвахта: там плащ-палатки, носилки. Дня два, кажется, посидела. Есть давали. А потом выпустили. К тому времени из плащ-палатки обувку уже сшили. Это было в 1943 году на севере".
Что-то в этом рассказе мне кажется недосказанным, и я уточняю
: - Сама начальница, часом, в трофейные сапоги не переобулась?
Мария Степановна проницательно смотрит на меня и улыбается
: - Дело с сапогами выплыло позже. Нашли у нашей толстухи - всю жизнь ее буду помнить - нарушения. И когда стали копать-разбираться, обнаружили на складе 12 пар добротной обуви. В том числе и те сапоги. По всей армии про этот случай передавали.
Эх-ма, думаю я, бывают же чудеса - и справедливость даже на фронте торжествует. Вот в таких великолепных случаях маленькому человеку не обидно и под пулю пойти, и против семерых одному сразиться.
Впрочем, Мария Степановна к тому времени не совсем уж маленьким человеком была. Думаете, даром ее лейтенантом-"гадюкой" называли? Ан неспроста и недаром: на погонах худенькой девчушки-сестрички из Белоруссии уже красовались звездочка лейтенанта медицинской службы и змея - символ всех призванных на фронт медиков. Так что гадюкой раненые бойцы называли ее хоть и в шутку, но с любовью - ритуал такой был, безобидный, как игра в ухаживание, в мирные страсти-мордасти.
Впрочем, ухаживания ведь тоже на фронте были. Как же без них! Как и забота о своей внешности.
- Мы в Москву из Барвихи на электричке ездили завивку делать. Хоть и гоняли нас за это и не приветствовали. Сделаем - и спрячем под шапку-ушанку. А сколько мне доставалось за гражданское приветствие! Постучу в дверь к начальнику госпиталя: "Можно войти?" А в ответ грозное: "Выйдите". Выйду, снова стучу - и опять вон гонит. Оказывается, не по уставу к нему обращаюсь.
А еще хотлянской девушке Мане доставалось от подружек в Барвихе за... белорусскую речь. В вольную минуту соберутся и ну дразнить: Машка, скажи "моряк".
"Марак", - напевно, на радость товаркам тянет Мария. Они в хохот, животы рвут.
Но лучше уж смех на фронте, чем слезы.
"Жди меня, и я вернусь"
Таков благородный удел сестры милосердия - спасать всех. Но спасать - не значит спасти. А как хотелось вернуть к жизни каждого! Для этого сестрички-"гадюки" даже брали шефство над самыми искалеченными войной. Марии, например, достался Ванька из Самарканда. Без обеих ног остался парень - она даже ему свою кровь давала, но группа не подошла. Разве забудешь такое?
И уж тем более навек запомнишь, если в гости к фронтовикам сам Симонов приехал.
"В 1943 году это было, к нам на север в 32-ю армию прибыла агитбригада. Там не только Симонов был, а еще артист Игорь Ильинский и певица Лидия Русланова, которая про валенки славно пела. Уже немолодая была, мы сразу заметили. Симонов читал свои стихи: "Жди меня", "Убей его!", "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...". Очень они мне понравились. И когда он закончил, я подошла к Константину Михайловичу и говорю: "Очень хотелось бы знать эти слова, чтобы бойцам в палатах читать". А он мне в ответ: "Я вам попозже обязательно их вышлю, давайте адрес полевой почты". Я дала. И он прислал: на трофейной бумаге, в конвертик заклеенные листки. Я буквально сразу выучила от начала до конца: "Если дорог тебе твой дом..."
Мария Степановна, разом преобразившись, начинает читать знаменитые строки.
И передо мной уже не 82-летняя немощная пленница четырех стен, а полная боевого огня сестричка милосердия, рифмой подбадривающая пригорюнившегося бойца.
"Я потом специально разыскала сборник Симонова, - говорит она. - Очень уж замечательные стихи".
- А что с теми листками? - не терпится мне узнать продолжение романтической истории.
- Да я их в хотлянский музей отдала, - машет она рукой.
- Странно, но я не видела стихов в школьном музее, - заинтригована я. - Марья Степановна, голубушка, гляньте-ка, а вдруг все-таки дома найдутся, - умоляю собеседницу.
Милосердная моя визави тяжко вздыхает, зовет на помощь сына Володю - вдвоем они начинают методично перебирать семейный архив. Затаив дыхание, я жду результата.
Господи, какое счастье! Заветные пожелтевшие листки с расплывшимися строками вдруг являются нашим глазам. И автограф на них знакомый, симоновский. Я готова поцеловать худенькую старушечью руку, которая не просто через всю войну пронесла-сберегла эту реликвию, но и доверительно дает ее мне - для копирования в редакции.
Мария Степановна, добрая душа, заодно протягивает и свой дневник, куда на старости лет стала записывать все: семейную родословную, имена погибших в годы войны родственников, фронтовые впечатления.
Я бережно листаю аккуратным почерком заполненные странички - трогательную летопись одной отдельно взятой жизни, перемежаемую пожелтевшими фотографиями. Значит, вот этот усатый мудрец на снимке - Степан Федорович, пообещавший своим школярам-детям, что в лаптях ходить на учебу не будут, и сдержавший слово, всю войну шил партизанам сапоги. А эта девушка с завивкой, согласно уставу обрезавшая роскошные косы, - сестра милосердия по имени Мария, а это ее родной брат Володя, "сыном полка" убежавший на фронт и участвовавший в Параде Победы в Москве.
Земляки, земляки, славные спасители Отечества! Не все вы вернулись после войны к родным очагам, не все смогли сфотографироваться, чтобы хоть таким образом притязать на память потомков. Хорошо, если живы пока потомки - и наследная нить воспоминаний не прерывается. А дальше что? Вот и фотографии Машиной мамы нет в дневнике. Ждала дочку и не дождалась...
И дольше века
длится день
Баба Маша живет нынче вдвоем с сыном Володей на окраине Минска - так сложилась жизнь. После войны вышла замуж - но не за фронтовика, а за "тылового" сверстника, что, возможно, и не поспособствовало семейному счастью. Ведь единомышленниками гораздо проще стать на почве общепережитого, общепрочувствованного. А если совсем разные были у людей и чувства, и переживания?
Вернувшаяся в мирную жизнь лейтенант-"гадюка" могла запросто поступить в мединститут без экзаменов, но сразу пошла работать. Трудилась бок о бок с легендарными хирургами да не менее легендарных пациентов на ноги ставила. До сих пор помнит, как сам Кондрат Крапива ей в палате байки читал. Везучая у нее на писателей планида оказалась.
Последние два года баба Маня из дому не выходит - нет уже силушки. Тем более что перенесла сложную операцию по трепанации черепа. Обещали медики, свои вроде люди, что легкая будет, - и сглазили: задели лицевой нерв, отчего Марии Степановне нынче речь дается с трудом.
Но врожденные оптимизм и чувство юмора истребить не так просто.
- Свой партбилет, на фронте в сорок третьем году полученный, как другие, не сожгла. Храню. В Бога не верю. Отучили. Классе в четвертом. Я тогда пасхальное яйцо на школьную линейку принесла, а оно шмяк - и упало. Полученную взбучку всю жизнь помнить буду. А вот про всякие народные традиции в газетах читать люблю. А что еще дома делать? Последний раз из квартиры два года назад вышла. И прямо у дома упала. И мои зубы, которые ночью отдыхают, а днем жуют, разбились. Хорошо, добрые люди увидели, подняли, домой до дивана довели. Так и живу. А вообще, не про меня надо писать, а про моего брата Володю. Вот кто был настоящим героем. Добавил себе годы, чтоб взяли на фронт, дошел до Берлина, участвовал в Параде Победы в Москве. Жаль, умер уже наш Володька...
...Я тихо-тихо снимаю нагретую кофту и возвращаю Марии Степановне Гариной. На пороге мне хочется одного - набросить ее, пока кофта еще не остыла, на хрупкие плечи бабушки Мани.
P.S. Мир все-таки тесен. Я действительно вначале хотела написать о Владимире Степановиче Рудике - очень советовали те, кто его знал и помнил. Я даже позвонила в Столбцы, где ветеран жил все последние годы. Услышав же горькую весть, вдруг пронзительно-остро вспомнила: а ведь мы были знакомы. В возглавляемую им организацию в пионерском детстве я ходила читать свои стихи. Тогда мне казалось, что ветераны вечны и детство тоже бесконечно.
Конверт со стихами Симонова
Фронтовая медсестра и поэт встретились на войне
.