Душа покоя просит!

(Василий Сумарев.
(Василий Сумарев. Штрихи к портрету)

Странная это субстанция - душа художника. То покоя она просит, то успеха. Хотя, видимо, не в том порядке я написал эти слова, вначале, пожалуй, следовало бы, что душа просит успеха и только потом - покоя. Успех художнику нужен для самоутверждения, для того, чтобы почувствовать самому и самому увериться: твой голос не шестой в ряду - он слышим, внятен, разборчив. Он не затеряется в многоголосии идущих рядом, прорежется, прорвется, привлечет к себе внимание, и не всегда важно для художника, чем - тем ли, что будет вливаться и "строить" унисон, тем ли, что вырвется из него, дав замысловатого "петуха" и тем самым притянув к себе внимание: "Эка! Каков, горластый, всех перекричал..."

Ну, это я так, для красного словца... А на нормальном газетном "новоязе" это явление называется "художник ищет свою тему".

Василий Сумарев свою тему ищет всю жизнь. Ищет, находит, радуется, как дитя: "Поглядите-ка, я ее нашел... Ну до чего красивая!" Потешится - и поймет: это еще не она, вернее, она, и красивая, конечно, и радует, тешит собственную душу и души зрителей, но все равно тянет куда-то далее, в те области, которые почему-то зовутся неизведанным, где живет иная красота, тоже не чуждая его мятущейся художнической душе.

Когда он закончил Минский театрально-художественный институт (а учился Василий у замечательных мастеров - Ивана Осиповича Ахремчика и Мая Данцига), казалось ему, что нашел он свою тему в монументальных, суровых промышленных пейзажах. Ладно они у него получались, производили впечатление своими дымами, геометрией, основательностью. И успех первый тогда пришел, и, видимо, успех тот радовал не на шутку. А все же... Все же что-то было не так... Мастеровито? Да! Профессионально? Несомненно! Но душа просила чего-то иного. Душа вглядывалась в родные места и восхищалась ранним утром, первым инеем, умилялась фигурами людей, так органично вписанными в это утро. Где-то там, в глубине холста, как рудименты первого успеха художника, гнездились, поджидая спешащих по первому инею человечков, некие, уже почти условные, сиреневатые тяжелые фабричные корпуса. Они у художника уже уходили на второй план, он ими наигрался уже, но пока - присутствовали, пока казались неизбывными в той нашей жизни, неистребимыми казались, обязательными. Чтобы окончательно от них, фабричных корпусов, геометрических массивов, избавиться, поняв - не мое, не для моей души, нужно было этими массивами переболеть, как корью, когда глазам больно, когда смотреть невозможно, когда мама окно занавешивает, чтобы свет уличный зрачки не тревожил. Чтобы переболеть этой детской болезнью, нужно было написать "Октябрь" - огромное полотно, на котором уже не веселые человечки по первому инею, а мощные безликие колонны под красными флагами, да в огненном, пожарном колорите, да все те же геометрические, но уже обжигающе неприемлемые фабричные корпуса... Помнится мне, что это полотно в далеком 1970-м было встречено пониманием критики, поскольку написано оно было, как всегда у Сумарева, мастерски, ну а тема... В те времена на тему глядели несколько иначе, чем сегодня. Думаю, что партийное начальство, посещая выставку, где экспонировалась эта картина, удовлетворенно похлопывало художника по плечу: "Молодца! Молодца! Глубоко копнул... Октябрь красный и колонны красные, и стремятся все куда-то в красное..."

Нет, такими полотнами нужно было переболеть, как корью. Да и кто из художников, выросших и сформировавшихся в те времена, не грешил конформизмом, не думал самого себя обвести вокруг пальца, убеждая в значительности темы, в основательности замысла, в формальной оправданности поиска?

Переболев корью первого успеха, Василий Сумарев оглянулся вокруг и увидал, что в жизни, оказывается, есть много интереснейших вещей, которые никуда не влекут, никуда не призывают, ничего от тебя не требуют, но и ничего особенно не сулят. Увидал, что на кухне его дома, у окна, за которым на улице играют дети, стоит стол, до половины накрытый белой скатертью, под столом живет замечательная собака Ласка с добрыми и все понимающими глазами, а на столе стоит мясорубка. И все это удивительно красиво.

Уверен, что столь кардинальное переосмысление собственной жизни и своего пути в искусстве не случилось бы у Василия Сумарева вовсе или случилось бы как-то иначе, если бы не его нешуточная педагогическая увлеченность, если бы не его четвертьвековая подвижническая работа с детьми. Двадцать пять лет Сумарев вел детскую студию в клубе камвольного комбината. Эту студию знали все в Минске, в нее возили своих детей самые известные художники и самые простые работяги, к искусству никакого отношения не имеющие. Возили потому, что понимали: преподаватель, наставник, учитель Василий Сумарев может дать детям то, что не сможет дать ни отец, ни школа, ни пионерская организация - может научить видеть прекрасное там, где никто, кроме него, это прекрасное и не увидит. Василий, общаясь с детьми не один год, отдавший им немереную часть жизни своей и своей души, до сих пор с гордостью говорит о том, что специально для походов с детьми на этюды придумал, изобрел - и неукоснительно требовал пользоваться ею - некую хитрую скамеечку из трех дощечек, чтобы ни один малыш, увлекшийся рисованием на пленэре, не садился на холодную землю. Поверьте, такая забота дорогого стоит!

И, конечно же, отдав так много детям, он многое у детей взял, многому у них научился сам. Прежде всего, пожалуй, чистоте и незамутненности взгляда на жизнь, доверчивости, искренности, той самой наивности, которая не от глупости, а только от чистоты души.

Картина "Мой дом" случилась для белорусского, да, пожалуй, и всесоюзного искусства как очищающий взрыв, если, конечно, взрыв может быть очищающим.

Такого радостного, такого веселого, такого искреннего произведения давно не бывало на всесоюзных вернисажах, заполненных под завязку значительными и глубокомысленными творениями. Взрослые, маститые, отмеченные всевозможными премиями и регалиями дядьки радовались перед ней, притопывая, как последняя уличная пацанва, которой, по большому счету, они и являлись в своем незабвенном детстве. Радовались оттого, что смогли через некое временное окошко заглянуть в собственные детские годы и увидеть там себя самих одновременно и на крыше, и на турнике, повстречаться с отцом, возвращающимся с работы, услышать патефон, развлекающий свадьбу, прокатиться на велосипеде, который купили на днях соседскому Ваньке.

Однажды найденной замечательной игрушкой Василий Сумарев позабавился всласть, используя и развивая выстроенные в "Моем доме" приемы в других своих радостно-"балаганных" полотнах, доведя их, эти приемы, до совершенства в "Празднике зимы на тракторном поселке", и - захотел чего-то новенького, чего-то иного. Так ребенок, разобравший любимую игрушку на составные части и понявший, как она устроена, обращает свое внимание к новому предмету, интересуясь, а как, собственно, слажено это, новое и невиданное чудо.

Я не думаю, что тревожный натюрморт "Ночь, когда расцвел кактус" - работа у Сумарева, что называется, проходная. Видимо, мятущаяся его душа в этом плотно написанном натюрморте замерла в предчувствии новой и неожиданной для него работы. От радостной легкомысленности "Моего дома" и "Праздника зимы на Тракторном поселке" через "Ночь, когда расцвел кактус" он начал торить дорогу к глубокому осмыслению себя во времени, долго и упорно работая над полотнами, посвященными вековой истории Новогрудчины, а на самом деле вековой истории Беларуси. Он подбирался к этой теме с разных сторон: писал "Вид на Замковую гору", проводил пейзажные разыскания в "Пробуждении", в "Элегии"; он словно пробовал голос в некоем ином, необычном для него, диапазоне звучания, для того чтобы, написав "Сказ о Новогрудке", выдохнуть полной грудью монументальное "Земля моей матери" и запечаловаться, заметаться, ощущая недосказанность, вернее, неполную высказанность, еще вернее - необъятность темы, которая завлекла его в свои тенеты, закружила, завораживая и унося в бесконечность. Он отдал дань этой бесконечности, написав "Молчание" - зимний пейзаж с теми же знакомыми ему и изученными им до "дасканаласцi" развалинами на Замковой горе, написав почти космическую "Дорогу", и, оглядываясь вокруг себя в очередной раз, на очередном витке своей художнической и житейской судьбы пытался найти нечто, что могло бы стать точкой опоры, основанием для нового строительства собственной души.

Как ни странно, это основание он нашел в том, что давно знал, давно умел, давно делал легко и мастерски, - в пейзаже с натуры, если хотите - этюде, написанном мгновенно, импрессионистски, так, как умел делать это незабвенный Красовский, умел делать незабвенный Цвирко, так, как учил его Виктор Версоцкий, а потом Лев Маркович Лейтман, а потом сам он учил неисчислимую за четверть века учительства пацанву.

Я наслаждался в мастерской Василия Сумарева тончайшими, изысканнейшими пейзажами, в которых серые стебли тростника среди серебристо-серого тумана, в которых полузатопленная лодка в прозрачно-черной воде, в которых почти неуловимые полутона рассветных белорусских болотец и речушек...

Я спросил: "Вася, откуда такие метаморфозы?"

Он улыбнулся своей детской, открытой до беззащитности улыбкой и ответил: "Душа покоя просит!.."

Может быть, и в самом деле знание, выношенное на бесконечных дорогах жизни, приводит к успокоению, к покою, к мудрости?!

Успех художнику нужен для самоутверждения, для того, чтобы почувствовать самому и самому увериться: твой голос не шестой в ряду - он слышим, внятен, разборчив.
Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter