Жизнь и судьба Николая Кожемякина

УЖЕ когда этот очерк был написан, узнал печальную весть: кавалера высших знаков солдатской доблести — двух орденов Славы и медали «За отвагу» — Николая Петровича КОЖЕМЯКИНА из Островца не стало... У этого человека, чье поколение безжалостно опалила война, была своя судьба. Непростая и нелегкая. Но он ее выбрал сам. Выбрал сознательно. И никогда не свернул с пути...

Дважды крещенный пулями, изрешеченный сорока осколками, солдат тем не менее первым принес в родную деревню весть о Победе.

УЖЕ когда этот очерк был написан, узнал печальную весть: кавалера высших знаков солдатской доблести — двух орденов Славы и медали «За отвагу» — Николая Петровича КОЖЕМЯКИНА из Островца не стало... У этого человека, чье поколение безжалостно опалила война, была своя судьба. Непростая и нелегкая. Но он ее выбрал сам. Выбрал сознательно. И никогда не свернул с пути...

НИКОЛАЙ Петрович Кожемякин ушел на фронт в сорок третьем. До восемнадцати лет — призывного возраста — ему не хватало нескольких месяцев, но очень уж стремился он не отстать от товарищей. Деревню Рудня Викторианская Буда-Кошелевского района на Гомельщине только-только освободили от оккупантов. До этого Кожемякин вместе с земляками успел испытать многое — издевательства фашистов, холод лесной землянки, голод. Жители деревни вернулись из леса, в котором прожили в землянках долгие восемь месяцев, опасаясь выходить из-под защиты зеленого друга. А вернулись — и снова… в землянки. В деревне ни одного дома целого — только пепелища да одинокие печные трубы, как пушечные дула, устремленные в небо. Копали землянки всем селом, помогая тем, у кого сил было недостаточно. Да и у кого они были, те силы — фронт ушел дальше на запад, а вслед за ним — и мужчины. Молодых парней призывного возраста тоже взяли в армию, и в деревне стало тихо, безлюдно. Николай Кожемякин стал обивать пороги военкомата.

— Мать нарадоваться не могла: ушли на фронт отец и старший брат, хоть один мужчина в семье остался, — вспоминает ветеран. — Но мне так хотелось не отстать от старших. Тем более что и ростом я вышел. Ну что там те несколько недостающих месяцев! Капитану из военкомата, приехавшему в деревню составлять списки призывников, я, наверное, приглянулся. Не стал он спорить с моими доводами, согласился, на удивление, легко. На возражения матери сказал: «Пусть идет. Мы его в военную школу на учебу определим, а там и война кончится. Не переживайте, победа уже не за горами».

Не знали, видимо, ни бравый военкоматовский капитан, ни мать Николая, ни сам новобранец Кожемякин, что судьба уготовила ему иной путь. Во главе пулеметного взвода он пройдет через Беларусь и Европу, будет трижды ранен, окажется на Дальнем Востоке и первым принесет в родную деревню долгожданную весть о Победе.

— Все начиналось так, как и говорил капитан из военкомата. Сначала я попал в Подмосковье. Но учиться там пришлось недолго. Вместе с другими новобранцами меня определили в пулеметный взвод. Я, конечно, очень старался, хотелось побыстрее попасть на фронт. Поэтому вскоре поражал мишени не хуже своего инструктора. На этом обучение и закончилось. В феврале 1944-го из нас, курсантов, сформировали пулеметный взвод, и получил я назначение на 1-й Белорусский фронт.

…В доме ветерана прохладно и тихо — так тихо, что слышно, как тикают ходики на столе. А сам Николай Петрович подняться с дивана и дойти до серванта за документами и наградными книжками уже не может — тяжело. Незлобиво сетует мне:

— Где же это половинка моя запропастилась? Я теперь без нее как без рук, без ушей и без глаз. А ведь еще недавно и сам все мог.

Немного помолчав, откинувшись на подушки, продолжает рассказ — не любит Николай Петрович тишину. Тогда ему кажется, что один он на свете, и нет больше ни поддержки, ни помощи, и за спиной — никого. И предательская пуля вот-вот разорвет эту спрессованную тишину.

Первый раз он был ранен во время операции «Багратион».

— Мой пулеметный взвод выдерживал по 5—6 вражеских атак в день — фашисты не сдавались без боя, — вспоминает ветеран. — Мы, освобождая Минск, брали столицу в кольцо с юга. Ребята, хоть большинство из нас и были необстрелянными новобранцами, сражались храбро — ведь гитлеровцы, огрызаясь и сопротивляясь, отступали по всему фронту, и с каждым боем они освобождали хоть несколько метров родной белорусской земли. Фашисты сопротивлялись яростно и упорно, мы то поднимались в атаку, то снова залегали в окопах, отражая натиск врага. Как только сплошной гул стрельбы затихал, недоверчиво пересматривались: не любили мы эту обманчивую фронтовую тишину, нам она казалась предвестницей чего-то нехорошего.

24 ИЮНЯ 1944 года день выдался шумным. Они вели бои южнее Минска. Кожемякин не отходил от своего пулемета больше десяти часов кряду, все нажимая и нажимая на гашетку. Он уже оглох от звона постоянной стрельбы и грохота орудий. И вдруг правое бедро обожгло острой болью. В глазах сразу потемнело, но солдат подстегнул себя: слабак. И не отошел от пулемета. Товарищи наскоро перевязали рану, и Кожемякин снова отражал атаки, пока не потерял сознание.

— Очнулся я уже в полевом медсанбате, и молоденький хирург, улыбаясь, успокоил: «Повезло тебе, парень, осколок только по касательной задел мягкие ткани, еще свою часть догонишь». Так и случилось. Неделю отлежался в медсанбате, а потом догнал свою часть. — Николай Петрович снова делает попытки встать, чтобы показать мне документы о ранении, а может быть, проверить самого себя — не забыл ли чего, не перепутал ли даты. Я же, слушая его, поражаюсь: несмотря на возраст и нездоровье, он сохранил еще живость ума и отличную память.

Говорю ему об этом, а он горестно улыбается:

— Есть, сынок, в жизни такое, что не забудешь никогда, как бы ни хотел. Для меня таким вот незабываемым стала война. Бывало, хотелось забыть весь этот страх и ужас, особенно когда приходилось хоронить товарищей. Ан нет, не получается, глаза прикрою, и снова переживаю все снова. И так всю жизнь.

Он снова прикрывает глаза, тяжело откидывается на подушки, а по щеке катится скупая слеза. Мне становится неловко, и я стараюсь продолжить разговор, увести ветерана из мира тяжелых воспоминаний в сегодняшнюю действительность. Но не тут-то было: он уже целиком во власти прошлого. И вспоминает, как шагал фронтовыми дорогами во главе своего пулеметного взвода. Командиром взвода его назначили там же, вскоре после ранения.

Война катилась на запад, и они, солдаты-новобранцы, подстегиваемые эйфорией близкой победы, дразнили немцев из окопов. Хоть и видели смерть близких, но по молодости верили, что его-то, его обойдет стороной, облетит неуправляемая пуля, что вернется он домой живым и целехоньким. У молодых ребят, только недавно нюхнувших пороха, на гимнастерках появились первые награды. Правда, не у всех. Они прорывались вперед так стремительно, что наградные листы, а тем более ордена и медали не успевали за воинами. Успевали только услышать перед строем известие о представлении к награде и снова уходили в бой, не зная, навстречу новой славе или шальной пуле, которая оборвет жизнь.

— Второй раз меня ранило в августе того же года. Мы тогда только-только перешли на территорию Польши. Не помню уже название того небольшого городка, который приходилось занимать с боем. Фашисты сражались за каждый дом, стреляла каждая руина. Пригнувшись за разрушенной стеной и нажимая на гашетку пулемета, я почувствовал нестерпимую, жгучую боль в руке. Пуля задела ее на излете. Простыми плоскогубцами саперы вытащили пулю, санитары наскоро перевязали, и снова в бой. Хорошо, что рука была левая, не мешала стрелять, а вот перетаскивать пулемет было трудно и больно. Только молодой я был, потому и раны, наверное, заживали быстро. А в октябре 44-го снаряд разорвался рядом со мной. Было это уже на Висле. Фашисты тогда поставили против нас мощный заслон. Стянули в один кулак всю артиллерию, и она прижимала атакующих к земле. Порой даже голову поднять было страшно. Огонь был плотный, продолжительный. Я уже успел сродниться со своим пулеметом и поверил в удачу. И вдруг снаряд, который просвистел совсем рядом, наверное, моим был. Помню, почувствовал, как в лицо что-то ударило — и потерял сознание. Санитар-казах никак не мог сделать перевязку: только наложит бинты в одном месте, как кровь начинает фонтанировать в другом. А атакующие уходили дальше, а до медсанбата — с десяток километров в тыл.

Но туда, в тыл, уходила за снарядами фронтовая полуторка, и санитар остановил ее.

Николая Кожемякина, раненого, истекающего кровью, без сознания, полуживого, доставил в медсанбат все тот же санитар.

— В палатке фронтового медсанбата меня стали оперировать. Помню до сих пор эту палатку — тесную, узенькую, даже ноги наружу торчали. Фронтовой хирург долго возился, пытаясь достать из тела осколки.

А солдат то приходил в себя, то снова терял сознание от боли. В его теле врач насчитал сорок осколков. Справиться смог не со всеми — ведь многие засели далеко, а извлекать их приходилось без наркоза.

— Боюсь коллег оставить без работы, пусть и они в госпитале над тобой поколдуют, — шутил уставший от напряжения врач, отправляя его в госпиталь. Наверное, он просто подбадривал солдата, потому что знал: работы над его израненным телом хватит еще не одному хирургу.

КОГДА же Кожемякин пришел в себя в госпитале, спросил у медсестрички о самом дорогом, что сохранял на всех фронтовых дорогах: о фотографиях родных — мамы, отца, брата. Хранились у него в вещевом мешке орден Славы и наградная книжка — свидетельство личной доблести при освобождении Минска.

 Медсестра только пожала плечами: ничего не привезли. Наверное, отправляя его в медсанбат, бойцы торопились скорее помочь ему, и остались на передовой личные вещи — фотографии, письма из дома, наградные документы. Чтобы утешить солдата, молоденькая медсестричка протянула ему искореженный осколок: хирург вынул его во время операции из левого легкого.

Сказала, улыбаясь сквозь набежавшие на глаза слезы:

— Держи. Пусть с него начнется твой новый личный архив. Будут в нем еще и награды, и письма от мамы, и фотографии любимых девушек. И не одна. Ты вон у нас парень видный, девушкам нравишься.

Но пока в его новом тайнике прибавлялись только осколки, которые врачи вытаскивали из тела.

Через неделю Николая перевезли в госпиталь в Белостоке. И там хирурги продолжали доставать из тела осколки. И удивлялись: откуда их столько?

А потом неспешный санитарный поезд увозил его в далекий тыл — на станцию Халбон в Приморье.

— Но тогда я уже знал: буду жить. Правда, ходить не мог, даже на костылях. Ведь обе ноги были изранены, перебиты осколками, пяточная кость вообще раздроблена. Санитарный поезд уезжал в обратную сторону от фронта, часто останавливался, подолгу стоял на станциях. На каждой остановке раненых в вагонах становилось все меньше — выносили умерших, размещали в госпиталях остальных. До Халбонского госпиталя нас доехало немного — в основном те, у кого были ранены ноги. Скорей всего, нас рассчитывали после лечения в госпитале послать на восточный фронт, для борьбы с милитаристской Японией.

В ДАЛЬНЕВОСТОЧНОМ госпитале Николаю Кожемякину пришлось лечиться полгода. Особое беспокойство доставляла раздробленная пяточная кость — нога никак не хотела срастаться, болела долго.

Поэтому выписка из госпиталя все откладывалась. Но дождался-таки он своего часа, предстал перед медицинской комиссией. Его осматривали долго, придирчиво, и, наконец, вынесли вердикт: отвоевался солдат, езжай домой.

— С какой радостью собирался я в далекую дорогу! Правда, в госпитале меня предупредили: эшелоны на запад перегружены, отправка намечена через неделю.

И билет ему выписан на эшелон, который отправлялся только через семь дней. Но уже туманила голову первыми намеками на тепло так не похожая на белорусскую дальневосточная весна. Так устал он от долгого путешествия по госпиталям, от запаха бинтов. Томила неизвестность — за все полгода ни одного письма из дома. Как там они, живы ли?

И, не дожидаясь отправки, солдат рванул на вокзал. Утешал себя: я везучий, уеду.

Но втиснуться в переполненную теплушку оказалось делом нелегким. А ждать больше недели ему не хотелось. Толкаясь в толпе на вокзале, заприметил бойкого паренька, попросившего у него закурить.

— Куда эшелон идет? — спросил у него Кожемякин.

— Да на Москву, — ответил тот. — А тебе куда надо?

— Да мне туда и надо. Только вот билет на другое число выдан.

— Не бойся, земляк, поможем.

Бойкий солдатик, вызвавшийся помочь, тоже оказался белорусом. Он и предложил свой план: оказавшись в вагоне, через окно протянул Кожемякину свой билет.

И в тот же день Николай уехал в Москву. Добраться оттуда в Беларусь тоже оказалось делом нелегким — ведь ехал-то он без билета.

НА ЗАБИТОЙ до отказа железнодорожной станции в Подмосковье он думал, что ему повезло — снова встретил земляка, с Гомельщины. Через окно он успел забросить вещмешок на верхнюю полку переполненного вагона. Но сам втиснуться туда не успел. Поезд уехал, увозя его нехитрый скарб — извлеченные из тела осколки, кое-какую пайку, смену белья.

На вокзале в Подмосковье было тесно и людно: эшелоны прибывали и с запада, и с востока. Случались и невероятные встречи — то земляки, не знавшие ничего друг о друге, вдруг встретились на несколько минут, чтобы поезда вновь увезли их в разные стороны …. То горькую весть о фронтовом товарище кому-то принесла эта мимолетная встреча. Но больше всех других волновала людей одна, самая главная весть, которую передавали из уст в уста, озираясь по сторонам, тихо: будто бы Германия капитулировала. Значит, победа!

Николаю Кожемякину повезло во второй раз: через день он со своими костылями смог всунуться в переполненный, забитый до отказа вагон. И на следующее утро выходил из него на станции Жлобин. Два эшелона встретились на несколько минут: тот, что шел с запада, и тот, что с востока.

— Эй, братишка, радуйся, мы победили! Германия капитулировала! Война окончена! Эх, и заживем мы теперь! — кричал молодой смуглолицый парнишка, сверкая улыбкой.

Поезд, дав прощальный гудок, увез солдатика на восток, а через минуту тронулся и поезд, который привез Николая. А он так и остался стоять на станции, ошарашенный услышанной новостью, которую ждали давно, но которая все равно пришла неожиданно.

Неторопливый пригородный поезд вез его со Жлобина, от узловой станции, до небольшого полустанка, от которого до родной деревни — рукой подать. Так и подмывало поделиться новостью с каждым, кого встречал на пути, но сдерживало одно: как бы не сболтнуть лишнего, пришили бы пораженческие настроения, не попасть бы под пристальное внимание особистов. Поэтому о новости молчал, хотя радость распирала душу.

На полустанке, сойдя с поезда, сразу же поспешил в родную деревню. Но торопиться особо не мог. До нее — 9 километров, а солдат — на костылях.

— Слушай, браток, дай позвонить, — обратился к дежурному по станции. — В деревню, домой, пусть встретят. Сам-то я, видишь, на костылях, пока доберусь — завечереет.

— Ты что, солдатик, проснись, — ответил тот. — Куда звонить будешь? В деревне — ни радио, ни телефона, а из транспорта — шесть тягловых волов да захудалая лошадь — персональный транспорт председателя. На чем тебя заберут? Одна надежда — на попутную лошадку. Хоть с полдороги подвезут.

Но попутного транспорта ждать не захотелось. Как не ждал своего эшелона там, на Дальнем Востоке, так не терпелось встретиться с родными и теперь, когда до родного порога оставались считанные километры. Так и пришел в родную деревню на костылях.

Как только ступил на пыльную деревенскую улицу, ватага мальчишек понеслась впереди, разнося по деревне весть о возвращении фронтовика. Для Рудни Викторианской это была первая хорошая новость — до сих пор в деревенские дома приходили только солдатские треугольники да казенные похоронки. Пока доковылял до родительского дома, там его уже ждали. Деревенские мальцы принесли родителям радостную весть. Суетилась мать, накрывая на стол. Подросшие деревенские девчата заглядывали в окна, а любопытная детвора густо облепила яблоню у окна.

РАСПЛАКАВШЕЙСЯ от счастья маме Николай осторожно сказал: слышал, мол, что Германия капитулировала. Но об этом пока — никому. Вдруг утка это, неровен час — посадят.

Но где ж утаишь такую новость? Долгожданная новость быстрее, чем телеграмма-молния, понеслась по селу. Еще бы — ведь этого события ждали давно. Через полчаса председатель колхоза пожаловал: правда ли?

Что мог сказать фронтовик? Повторил все, что слышал в пути. За подтверждением послали гонца в сельсовет. Ради такого случая председатель не пожалел «персональный транспорт» — единственную лошаденку.

НО ЕДВА гонец выехал за деревенскую околицу, как тут же повернул обратно. Навстречу ему из соседней деревни, из сельсовета, уже прибыл гонец с радостной вестью о победе. Бросив велосипед на землю, сразу же прокричал: «Мы победили!». О том, что Германия капитулировала, в сельсовете узнали из репродуктора, укрепленного на столбе возле сельсовета. И сразу же председатель отправил людей в деревни — сообщить всем радостную весть.

— Вся деревня собралась на перекрестке улиц на митинг, — вспоминает ветеран. — Радости было меньше, больше — слез. Потому что редкую избу в деревне обошла зловещая похоронка. Из 70 дворов не вернулись в родную деревню сорок восемь солдат. Мои родители получили похоронку на старшего сына, Ивана. Да и о моей судьбе полгода не знали, ведь, пока ранен был, потом в госпитале лечился, письма хоть и писал, но не доходили они до села. В тот день меня подбрасывали на руках всей деревней — и за то, что вернулся живым, и что первым принес радостную весть.

Таким запомнился Николаю Петровичу Кожемякину славный День Победы — 9 мая 1945 года.

Ветеран не успел еще залечить раны, но сидеть без дела не мог. Рабочих рук в деревне не хватало. Дел везде было много, да и учиться ему хотелось.

На третий день после возвращения, даже не поменяв фронтовую гимнастерку на гражданскую одежду, пошел в военкомат.

— Коля! Дружок! Ты ли это? — поднялся ему навстречу капитан в военкомате.

В бравом офицере, на гимнастерке которого было тесно наградам, Николай не без труда узнал закадычного школьного дружка Ивана Степанова, с которым они и призывались в один день.

В этот день они беседовали до зари — вспоминали детство, рассказывали друг другу о том, как воевали. Вспомнили погибших товарищей, помянули их молча. Потом перебирали в памяти тех сельчан, кто ушел воевать, тех, кто не вернулся. Жаловались друг другу на раны.

— Что-то наград у тебя жидковато, — глядя на армейскую гимнастерку Кожемякина, спросил Степанов. — Или потерял чего?

Николай разозлился вначале:

— Сколько давали, столько и имею. Сам не просил. А воевал не ради наград.

— Да не кипятись ты, — улыбнулся друг. — Я же не про то говорю. Верю, что воевал, а не в тылу отсиживался. Просто фронт — не прогулка по берегу моря. Бывало, что и не доходили награды. Или шли слишком медленно.

Степанов все-таки сделал запрос в армейский архив.

И ОДНАЖДЫ пригласил к себе бывшего одноклассника. Положил перед ним наградные книжки. Нашлись документы и на потерянный при ранении орден Славы третьей степени. А рядом с ним поблескивали еще две награды — орден Славы второй степени и медаль «За отвагу». Медаль высшей солдатской доблести он получил за тот последний в его фронтовой биографии бой, когда, изрешеченный осколками, пытался еще воевать. Как свидетельствовало из наградных документов, пулеметчики из взвода Кожемякина уничтожили в том бою большое количество живой силы и техники врага, обеспечивая наступающей пехоте «коридор». Когда приказ о награждении поступил в часть, санитарный поезд уже увозил солдата в глубокий тыл.

Так что свои награды фронтовик получил уже тогда, когда учился в техникуме лесного хозяйства.

Николай Кожемякин старательно выбирал себе профессию, примеривая то одну, то другую. Он выбрал лес — не смог забыть, как спаслись всей деревней, в которую нагрянули каратели. Лес стал тогда для них и домом, и кровом, и жизнью — приютил, кормил, спасал.

Когда получил направление на работу в Западную Белоруссию, родители провожали его с такой же тревогой, как и на фронт. Основания были: на Гомельщине неизвестный островецкий край по-прежнему казался заграницей, хоть и вошел в 1939-м году в состав Советской Белоруссии.

— Там же в колхозы люди не хотят идти, в банды собираются да в лесах живут, — плача, объясняла ему мать.

— Ну что ты, мама, какие банды, — ласково уговаривал ее. — Да и не привык я от дела отлынивать. Куда посылают, туда и поеду.

ШАГ ЭТОТ был рискованный. В 1948 году в островецких лесах в самом деле пошумливали банды — полицаи, которые пытались уйти от возмездия, сельчане, недовольные новой властью. Да и от строптивого браконьера в ответ на замечание можно было запросто схлопотать пулю. Тем более что и оружия в здешних партизанских лесах осталось немало — просто под ногами валялось. 

– СКОЛЬКО раз я потом вспоминал мамины слова, — говорит ветеран. — Конечно, родителям ничего не рассказывал, чтоб не тревожить, но на мушке обреза приходилось бывать не раз. Здешние леса до 1939 года принадлежали хозяевам-единоличникам. До войны их только успели обобществить, а тут немецкая оккупация. Так и остались леса в распоряжении бывших владельцев. А после войны стали создавать лесхозы, коллективизировать угодья. Не всем это нравилось. Помню свой первый выезд в лес, в лесничество, в котором пришлось работать. Вместе с участковым милиционером, обходя угодья — а транспорта тогда не давали, — заметили свежие порубки. «Браконьеры, наверное, лес рубили, вон и в штабеля сложили, подготовили к вывозу, — говорю коллеге. — Подождем, вдруг приедут». — «Нет, это опасно, — тот мне отвечает. — Неровен час, пальнут из обреза».  Но я насколько горяч был, настолько и принципиален. Дождались мы браконьеров, когда уже день к вечеру клонился. Прибыли они из соседней Литвы — а до Вильнюса от нас 50 километров, до литовской границы — с десяток, не более. Три здоровенных дядьки. На машине. Дерево грузить стали. Прислушался я к их разговорам и понял: не для себя дерево, на продажу. Еще больше злость меня взяла. Вышел из кустов, документ свой предъявляю и права качаю: я, дескать, в этом лесу хозяин. Посмотрел один из них на мой «мандат», засмеялся недобро и на меня пошел. Хорошо, что участковый из кустов в воздух выстрелил да как закричит: «Сдавайся, все окружены. Оружие на землю». Они, хоть и нехотя, но подчинились. Дерево сгрузили и уехали. Мы тоже в Островец собрались. А дело к вечеру подбирается. Раненая нога болела ужасно, ходить я тогда не мог, а до райцентра — около девяти километров. Но и в лесу ночевать опасно было: и браконьеры могли вернуться, они ведь здесь местные, все тропки знали, да и «лесные братья» «советских» не больно жаловали. Но до Островца мы так и не дошли. Пришлось заночевать на хуторе, который на пути встретился. После войны большинство местного населения по хуторам жило. Не скажу, чтоб нас они больно жаловали. Чаще всего относились настороженно. Но хозяйка все же налила в кружки кислого молока, отрезала краюху хлеба. Повечеряли. А потом забрались на чердак с сеном — спать. Заснуть, однако, не успели. Сначала по окнам, потом по чердаку прогремели винтовочные выстрелы.

Сказалась военная выучка: Кожемякин мгновенно рванулся к противоположной стороне дома, оторвал несколько досок и спрыгнул вниз. Следом за ним ринулся и участковый. Пистолетные выстрелы заставили нападавших отступить. Но для Николая Кожемякина это был не только первый бой за лесные богатства, но и первый урок послевоенной жизни.

НЕСКОЛЬКО раз потом приходилось ему вступать в схватки с браконьерами, с бандитами. Однажды даже пленили его «лесные братья», но и в тот раз помог счастливый случай.

— Ты здесь человек чужой, откуда приехал, туда и уезжай, под ногами не майся, — глядя на него исподлобья, сказал, путая польские слова с белорусскими, невысокий, коренастый, похожий на лесовика бандит — он был за главного.

— Это мы еще посмотрим, — упрямо заявил Кожемякин. — Это мой лес. Я за него отвечаю.

Тогда незнакомец вынул из-под полы обрез. Но выстрелить не успел. Ловко увернувшись, Кожемякин выбил оружие из рук нападавшего.

Опасность таилась не только в лесу, но и по дороге домой, куда добирался зачастую поздно, уже затемно. Передвигался медленно — раненая нога давала о себе знать.

Николай Петрович вспоминает и другой случай. Подстерег он как-то в лесу лошадку с подводой, доверху нагруженной лесом, а хозяина возле нее нет. Подождал немного, а потом, понукая скотину, решил доставить дрова в лесничество. Ясно, что за тягловой силой хозяин обязательно объявится.

Но не успел Кожемякин сдвинуть тяжелый воз с места, как хозяин тут как тут — вышел из своего укрытия. Рассказал, что в семье восемь детей, а изба сгорела, живут в землянке. Дети болеют, строиться надо, а денег на лес нет.

КОЖЕМЯКИН стоял рядом, не зная, что делать. И сельчанина жалко было, и отпустить его не мог. В конце концов вместе с ним поехал на хутор — посмотреть, не слукавил ли селянин, пытаясь разжалобить лесника. Все оказалось в точности так, как он рассказывал. Поэтому и простил хуторянину кражу. Говорит, единственный раз в его жизни это было.

А вскоре после этого случая он поменял свою хлопотную должность лесничего на не менее хлопотную и опасную — его избрали секретарем райкома комсомола. Ему, вступившему в комсомол еще до войны, комсомольские хлопоты были не в новинку, но на территории Западной Беларуси первички только создавались. Поэтому они, комсомольские активисты, целый день переходили от хутора к хутору, от деревни к деревне. Молодые люди вступали в комсомол неохотно — боялись мести «лесных братьев».

— В этих краях советская власть устанавливалась несколько раз, — вспоминает Николай Кожемякин. — Сначала в 1917-м, на непродолжительное время. Но тогда ничего национализировать не успели — вскоре здешний край оказался под властью буржуазной Польши. «Вторые» Советы пришли в 1939-м. А через полтора года — Великая Отечественная. Поэтому, когда после войны закреплялась власть на местах, многие думали, что она опять переменится, и новый режим, как раньше белополяки, а затем фашисты, в первую очередь расправится с коммунистами и комсомольцами. Но уважение к Николаю Кожемякину, который к тому времени уже стал своим в Островецком крае, постоянное стремление молодежи к новому и к объединению быстро растопили лед недоверия.

Случалось, и в те времена он запросто мог схлопотать пулю — несколько раз стреляли, но молодой азарт помогал преодолеть сопротивление. Только больная нога давала о себе знать — передвигаться приходилось пешком, расстояния были большие. А тут однажды он заприметил в обкомовском гараже мотоцикл — старый «Харлей Девидсон».

— Кто на нем ездит? — спросил у механика.

— Да никто, — был ответ. — Мотоцикл трофейный, после войны сюда попал. Но ездить никто не умеет, так и стоит без дела.

Красивый транспорт — как раз для молодого, любящего скорость секретаря отдаленного от областного центра райкома. Поэтому Кожемякин уже знал, что делать.

— Отдайте мне «Харлея», — попросил, переступив порог кабинета секретаря обкома комсомола Клецкова. — Он у вас все равно без дела стоит, а мне позарез нужен.

— А справишься? — недоверчиво спросил секретарь. — Ездил, что ли?

— Справлюсь, — уверенно отвечал Кожемякин.

— Тогда заводи, — и Клецков бросил ему ключи.

Посмотреть, как он будет управлять техникой, собрались все, кто в этот момент был в обкоме комсомола.

Кожемякин сделал по двору один круг, второй... Так и уехал тогда в свой Островец на «Харлее».

С ТОГО момента они стали неразлучными, и железный конь здорово выручал хозяина в его поездках по району. А Николаю Петровичу так полюбился транспорт, что с той поры он другого и не признавал. «Спешился» только в восемьдесят, когда здоровье не позволило больше сесть за руль.

Даже когда стал лесничим, все равно всем видам транспорта предпочитал легкий и быстроходный мотоцикл. На нем ведь и по лесным тропкам проехать можно, не только по дороге. За 33 года работы в лесхозе заслуженный лесовод посадил много деревьев — около трех тысяч гектаров занято кожемякинскими лесами. Об этом он говорит с гордостью, считая, что это самое достойное для мужчины дело. И посаженными деревьями гордится больше, чем боевыми подвигами: они ведь для людей шумят, а убивать и уничтожать — не его дело.

На тихой улице в Островце ветеран построил для своей семьи дом. Он полностью деревянный, рядом — большой сад, в котором, помимо плодовых деревьев, есть и декоративные, и лесные. Говорит, не может уснуть, не услышав шума листвы.

СТАЛ пенсионером Николай Кожемякин только в 70 лет, ушел с должности лесничего Островецкого лесхоза, когда уже здоровье стало подводить, а раны беспокоили по ночам. Но и после того выходил на посадку новых дубрав и аллей.

А когда занемог и тяжело стало даже по комнате пройти, стал жить в воспоминаниях.

Когда мы прощались, я не мог не попросить у Николая Петровича Кожемякина о новой встрече. Поинтересовался, чем могу ему быть полезен. Он улыбнулся и попросил принести… березового сока.

— Только чтоб холодненького, чтоб аж в зубах заломило. Чую, что он уже забродил в стволах берез. Думаю, как напьюсь его, враз полегчает. Может, и на ноги поднимусь.

Увы, выполнить пожелание Николая Петровича я не смог. Недавно узнал: ветерана войны не стало…

Николай ВОЛЫНЕЦ, «БН»

Фото автора
Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter