В августе 91–го

О событиях августа 91-го

Помните тот вопрос, который на полном серьезе звучал из телевизоров, в газетах, политических разборках и беседах в конце жаркого лета 1991 года? «А где ты был 19 августа?» И — «в глаза мне, в глаза, не юлить!».


...В тот понедельник я встал рано утром, умылся и пошел на кухню. Включенный радиоприемник обиженно пошипел, а потом огорошил голосом московского диктора: мол, «только как–то внезапно случился в стране поворот, всем приказано было смотреть на иные задачи». ГКЧП, Форос (и «Лебединое озеро» к вечеру). Я, основательно развращенный воздухом свободы и отравленный ее послевкусием, ругнулся, накоротке обсудил с родителями дальнейшие перспективы демократизации общества и проблему отсутствия в магазинах колбасы того сорта, которого было завались три года назад, и поехал на службу. Люди в транспорте разделились на восторгавшихся тем, что «меченому» наконец–то за все воздастся, и на тех, кто безразлично уставился в окно, кому были до фонаря все эти очередные катаклизмы. На работе высший и средний начальственный состав прильнул к ТВ, их подчиненные в курилках обсуждали бурно проведенные выходные и в знак протеста против Янаева собирались самоисключаться из партии, комсомола, профсоюза и почему–то общества охраны природы. Еле дождавшись 17.15, мы с приятелем рванули на площадь Ленина — посмотреть на возмущенные массы и рубящие их саперные лопатки. Ничего подобного там не происходило, а как обычно торговали с рук самиздатом то ли либерально–реакционного толка, то ли анархо–авторитарного. Но кипящие в голове мысли требовали выхода! И он нашелся! В первой попавшейся пивной — в логове минского Гайд–парка! В баре пахло рыбой и немытыми полами. Посетители пили по второму–третьему бокалу и строили планы на будущее СССР. С каждой новой кружкой оно становилось все туманнее, а потому мы решили в нем не блуждать, а разъехаться по домам и выяснить, а не случилось ли в государстве еще чего–нибудь?


Страну «колбасило» и сортировало. Ельцин лез на танк, кто–то пытался связаться с Горбачевым, на пресс–конференции у сидящих за столом исторически дрожали ладони, к московскому «Белому дому» стекались «миллионы» защитников дотлевающей перестройки. Армия готовилась штурмовать оплот волюнтаризма с одновременным переходом в ряды его сторонников. Ростропович охранял сон неизвестного героя, сжимая в руке вместо привычной виолончели непривычный автомат. С экрана успокаивали и предупреждали о последствиях. Несмотря на тучи, казалось, мы вновь вернулись в то чистое, вольное время середины 80–х, когда нас ошарашили заявлением, что отныне и навсегда разрешено все, что не запрещено. И года четыре страна сметала из киосков «Московские новости» и «Огонек», глотала валидол, глядя программу «Взгляд», встречала на вокзале Сахарова, заново открывала Солженицына, отправляла Адамовича на Съезд народных депутатов, налаживала связи с Америкой и Европой, выводила войска из Афганистана, записывалась в индивидуальные предприниматели, выбирала директоров заводов, изредка отвлекаясь на Чернобыль, Спитак, межэтнические конфликты и начинающие озадачивать пустотой полки магазинов. А потом ее отпустило. Объелась она слов печатных и непечатных — радиотелевизионных. И проголодалась по нормальной человеческой пище, которой, как оказалось, на пути продвижения к 2000–му, когда у каждого должна была появиться собственная квартира, может на всех и не хватить. К тому же многих сильно испортил и идеологический вопрос. И эти многие, озаботившись угрозой распада великой державы, «уронили мишку на пол, оторвали мишке лапу». «Но нет! — вскричали другие. — Все равно его не брошу — потому что он хороший! Хунта не пройдет! Миллионы, обороним завоевания гласности и ускорения!»


Три дня я, что дурной, слушал радиоголоса. И мы победили. Или проиграли. О путче у меня разные воспоминания, но если кто–то при мне произносит слово «перестройка», почему–то в памяти всплывает сценка команды КВН Донецкого политехнического института под условным названием «Голова профессора Кашпировского»: из ящика высовывается дикая физиономия и орет «спа–а–ть!». Возможно, что Владимир Владимирович Маяковский написал бы о том времени так: «Когда я итожу то, что прожил, и роюсь в днях — ярчайший где, я вспоминаю одно и то же — девятнадцатое, первый день». Не знаю, не знаю...

Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter