На Макара Корзуна свалилось тяжкое горе: нежданно-негаданно (хотя смерть никогда не ждешь) умерла жена Прасковья Ивановна. Пошла в огород собрать травы поросятам да упала на грядку.
Принесли ее из огорода соседки. Вызвали фельдшера. Сделал он укол. Дал таблетки. Но не полегчало. К утру не стало Прасковьи Ивановны. Перед кончиной она лишь и сказала: «Ужо не убивайтесь...»
И если еще последние дни Макар верил, надеялся: авось все обернется к доброму, то теперь понял, что стряслось.
Прямо на глазах, осанистый и крепкий, он сник, сгорбился, потемнел с лица.
Дни стояли жаркие, безветренные — надо было торопиться с похоронами. Поэтому Макар не стал дожидаться, когда приедут все дети, которые разлетелись из-под родительского крыла в самые разные стороны и уголки.
За белым тесаным гробом шел он сосредоточенный и замкнутый, точно все то, что сейчас происходило здесь, не касалось его; точно находился он совершенно в ином мире, далеко-далеко отсюда. А вообще, Макар и в самом деле не видел вытянувшихся на пыльной дороге женщин и мужиков. Не слышал всхлипываний да причитаний. Что-то непонятное творилось с ним…
Когда переходили мостик, по которому столько раз хаживал он со своей Прасковьей, все мысли смешались в голове Макара — гудит, колотит у висков. И ему чудится голос. Ее голос, Прасковьин: «Ужо не убивайтесь. Жизнь-то нехай и хороша, аднак не на веки вечные. Пакуль живется — живите, не убивайтесь...»
Макар морщится, на щеки его выкатываются слезинки, окружающее видится бесформенным, далеким, словно вокруг нет никого, пустота одна.
В этой же пустоте пребывал Макар и тогда, когда о белую крышку гроба застучали комья земли, когда остался он посидеть у свежего холмика могилы, когда позже сжимал в пальцах рюмку на поминках.
И только слова младшей дочери Елены, приехавшей из Минска, как бы привели его в себя.
— Перебирайся, папа, ко мне, — сказала дочь.
— Поглядим, — еще не понимая, чего от него хотят, пробубнил Макар.
— Чего же глядеть? Одному будет трудно.
— Поглядим. Тут-ко все свое. Вся жизнь тут-ко...
Уговаривали и остальные дети. Но Макар сказал, что подумает: нелегко, мол, в его годы решиться на такой шаг. Сказал же это он просто для успокоения своих детей, потому что знал: никогда не распрощается с Лебедянкой — с нею все у него, да и куда подашься от хозяйства...
Ехать к старшему, Василию, несподручно: сам находится в каком-то «почтовом ящике»; ко второму — Степке, на шахту в Солигорск – опять негоже: у парня кроме койки в общежитии пока нет ничего. Уважить настоятельные просьбы Елены? Но у нее муж, мальчонка, а квартира небольшая, не повернешься. У Фроси в семье не все ладится.
Кроме того (Макар это хорошо знает), ему не привыкнуть к городу, асфальту, потоку машин, к магазинам с их толчеей.
Потекли, дни, недели... Днем за работой время неприметно, а вот по ночам — маетно, совсем маетно. Сон как бы стороной обходит Макара.
Он лежал, разметавшись, на широкой кровати, и все его раздражало: и цвирканье сверчка, и наступавшая затем тишина — слыхать, как в окно скребется ветка яблони, где-то за полночь — возня мышей в подпечье.
И лишь в мыслях он находил успокоение. Были они всегда о прошлом, давнем. И было в нем, этом давнем, все свежо, ярко и щемяще-грустно. Себя Макар видел ладным, пригожим, в новой ластиковой рубахе и сапогах. Засыпал он с рассветом.
Так прошло больше года.
Однажды, возвращаясь из леса с березовыми вениками, Макар повстречал у околицы городского облика женщину. Они уже было разминулись, когда женщина его окликнула:
— Никак Макар?!
— О-он… Вас-то не признаю.
— Не диво. Столько годков... Ганну Демидкову небось знавали?
— А-а-а... — перехватило дух у Макара.
Он скинул с плеча в пыльные ромашки ношу, стал закуривать, просыпая махорку.
— Верно говорится: как ни хорошо на стороне, а на родину тянет, — вздохнула женщина. — Ни в чем не было нужды у сына, а вот уехала... Тут и помру. Супруг мой лет пять назад преставился. Слыхивала, и у вас горе.
— А-а-гы!.. Гы-ы... — закашлялся дымом Макар, отметив про себя: с такой внешностью, с таким жаром на щеках — не помирают.
Ночью он в мыслях снова встретился с Ганной Демидковой. Она предстала перед ним девушкой: стройной, сероглазой, с темной косой. Улыбнулся Макар: ох уж эта память — все в ней остается. А может, и не все…
Не сосчитать, сколько было у Ганны тогда ухажеров. Одни на папашино добро зарились, другие любили честно и преданно ее, как могут любить в молодости. Макар же обходил Ганну стороной: не потому, что она не нравилась ему, а просто испытывал он неприязнь к ее семье, зажиточной, кичащейся своим богатством.
Потом Ганну выдали замуж за землемера из местечка, и она уехала. Макар же неделю ходил сам не свой, не в силах справиться с охватившей его печалью, боясь в чем-то признаться самому себе.
Да, как давно было это, а вот быльем не поросло — чудная штука память.
...Примерно через неделю к нему наведалась Ганна. Критически окинула взглядом избу, резко сказала:
— Как в берлоге живешь. Метла есть?
— Имеется.
— Разом и миску прихвати, водицы налей.
— Чего еще надумала?
— Давай, давай. Увидишь.
Пока он ходил, Ганна ловко и проворно прибрала постель, навела порядок на столе. Так же быстро, справно разделалась и с полом, который, просыхая, зажелтел на солнце. Макар глядел на нее и впервые за все месяцы облегченно, бездумно посмеивался — в груди у него будто что оттаяло, разлилось тепло.
— Ну а кто тебе стирает? — спросила Ганна, взглянув заботливо, по-бабьи участливо.
— Сам, — замялся Макар.
— Ты только не подумай чего такого... Ну, я пойду.
Он проводил женщину до ворот, затем прошел огородом к баньке, сел на скамеечку под липами. Закурил. Касаясь листьев и трав, тяжело жужжали пчелы. Было хорошо Макару. И он знал, отчего ему хорошо.
Много ли, мало ль прошло времени, но однажды Макар отправился к старому своему приятелю Михасю Сазонову. Как потом рассказывала тетя Пекла, жена дяди Михася, мужчины закрылись в горнице, и она хотя не слышала все в точности, о чем они там секретничали, но разобрала, что сперва говорил гость, а после ее Михась воскликнул: «Слухай и мотай! Значится...»
И уходил Макар со двора не таким, как пришел, — уверенным и спокойным, посветлевшим.
Дома, несмотря на поздний час, Макар вытащил из-за рамки с фотокарточками ученическую тетрадь, подлил в чернильницу воды и принялся писать.
Сам же потом не в синий ящик опустил, а собственноручно передал почтарке Маше четыре подписанных конверта. В разные стороны отправились они. К детям, или, как всегда говаривал он, Макар, к его родным кровинкам. И покойная жена Прасковья Ивановна так говаривала при жизни. Кровинки, кровинки…
Первой откликнулась письмом учительница Фрося.
«Как решили, папа, так и поступайте. В конце концов, не одному же вам куковать, — писала она. — Без женской заботы, известно, несладко, но смотрите, чтобы эта Анна Ивановна не обвела вас вокруг пальца. Что касается моего согласия, то я не против».
Прислал вскоре весточку из Солигорска и Степан. Его искренность тронула Макара:
«Ясное дело, жизнь есть жизнь. В ней всякое случается. Только я кумекаю, что живые должны жить. Вот и не понимаю я, батя, извиняющегося тона твоего письма. Собственно, за что же тебя осуждать!.. Пусть тетя Ганна нам заменит мать, а тебе любящую жену. Короче, ждите скоро в отпуск. Поздравляю и целую».
Старший, Василий, был краток:
«Поздравляю! Рад, отец, что тебя не сломила беда. При первой возможности увидимся».
Все эти дни Макар с непривычной для себя лаской и нежностью думал о детях. В мыслях он ругал себя, что был к ним, кроме младшей любимицы Елены, сух и строг, порой несправедлив.
Правда, сначала Макара неприятно пекли Фросины слова: «...смотрите, чтобы эта Анна Ивановна не обвела вас вокруг пальца». Что этим хотела сказать дочь? От чего опасала? Ведь у Ганны вон и свой дом. Да еще какой!.. Ни в чем у нее нет нужды. Не на что ей зариться… К нему она с открытой душой. Видать, одиночество и ей невмочь... И Макар быстро позабыл про дочернины опасения, решив: Фрося как об отце пеклась о нем, а по незнанию и ошибиться могла.
Принесла наконец Маша-почтарка и от Елены письмо. Но лучше б не вскрывал, не читал его Макар.
«Если ты, папа, женишься, больше моей ноги не будет у тебя, — писала младшая. — Почему ты так быстро забыл мать, нас, детей?.. Нет, ты никого, кроме себя, никогда не любил, ни с кем никогда не считался!.. Вспомни, как я звала тебя к нам жить. Так вот из-за чего ты отказался!..»
Жесткая, прямая несправедливость дочери больно, в самое сердце поразила Макара. Как это он забыл Прасковью, детей? Да и жил он, как и ныне живет, без хитрости и расчетов — весь как на духу, идя открыто своей дорогой.
После письма младшей дочери еще больше замкнулся, ушел в себя Макар.
В это же время по просьбе дяди Михася я и заглянул к нему непрошеным гостем. Хотя узнал он меня сразу, но встретил хмуро, недовольно. Лицо его, собранное в сетку скорбных морщин, с узкими тусклыми глазами под нависшими черными бровями, как бы вопрошало: откуда взялся, чего тебе?
— Макар Афанасьевич, — сказал я не совсем смело, — дядя Михась поехал на сессию в сельсовет, а я хотел бы поглядеть партизанские землянки. Уж не проведете?
— Приспичило…
Но, поворчав, согласился. Огородами мы вышли к лугу. За ним свежо, умыто синел лес. Стояло раннее утро. Роса, выпавшая крупными каплями, не просохла, и луг казался серебристо-зеленым озером.
Провожатый мой присел на корточки, провел твердой ладонью по шелковистой, влажной траве, печально сказал:
— Глянь, как кожная травинка играет, тянется к солнцу. И солнце тянется до кожной травинки. Жи-во-е!.. Выходит — жить должно! Оно не может без солнца-сонейка, как и оно без него. Жизнь и есть жизнь.
И мы опять шли. Липли к ногам намокшие в росе брюки. Думал я над словами дяди Макара. Конечно, он их неспроста вымолвил. И убедился я в этом примерно через неделю, когда в дом его Ганна Демидкова вошла хозяйкой.