О чем молчат кариатиды

...Значок под названием «Ворошиловский всадник» никак не находился. Точнее, удостоверение к нему, поскольку значка девочкам–наездницам до войны так и не выдали, — дали лишь документы об успешной сдаче спортивных норм по верховой езде...
...Значок под названием «Ворошиловский всадник» никак не находился. Точнее, удостоверение к нему, поскольку значка девочкам–наездницам до войны так и не выдали, — дали лишь документы об успешной сдаче спортивных норм по верховой езде. Заинтригованная, я терпеливо ждала окончания поисков, размышляя над фамильно–историческим парадоксом. Логичнее, казалось мне, было бы «пристегнуть» почетное звание не к тогдашнему наркому обороны (с него и метких стрелков достаточно), а к главному кавалеристу — Семену Буденному. Тем более что училась моя героиня держаться в седле в том числе и на коне легендарного Семена Михайловича. И звали того коня Арбитр.

Впрочем, это не самая большая нелогичность в отечественной истории. Были несуразности покруче и, что печальнее, потрагичнее. В ее отдельно взятой биографии, маленьким кусочком смальты составляющей большую мозаичную летопись большой страны, тоже.

Девушка с Угрюм–реки

Дело происходило накануне грядущего 85–летия архитектора Любови Дмитриевны Усовой, к которой мы пришли в гости вместе с неутомимой архивисткой, радеющей за сохранение личных собраний наших зодчих, Галиной Ивановной Шостак. Документ тогда так и не нашелся — что немудрено для личного архива, начало которого уходит корнями в иркутскую историю.

— Мои родители встретились в гражданскую войну. Отец Дмитрий Александрович Лобанов женился на сибирячке, Вере Мироновне Усовой, хотя у него в Смоленске была нареченная, родителями выбранная невеста. Я ношу фамилию деда матери. И очень горжусь ею. Когда приезжаю в Москву, с удовольствием слушаю объявление на Белорусском вокзале: «Конечная станция электрички — Усово». Кстати, заметили, что фамилия неспроста дается. Все мужчины Лобановы быстро лысели. Дед у меня с огромным лбом был, рано лишившись шевелюры. У отца тоже лоб быстро начал открываться. А девочки Лобановы рано седели. Я поседела, как началась война. И седела–седела, пока совсем белой не стала.

— Да у вас прекрасные волосы, — говорю я, прикидывая, что на момент начала войны девушке Любе было всего 20 лет. — Роскошная платиновая блондинка.

— Очень роскошная, — улыбается она в ответ. — Я никогда в жизни не красилась, принимали какая есть.

И продолжает повесть.

— Ну, а Усовы носили усы. За бабушкой Еленой Федоровной, маминой мамой, ухаживали два молодых человека, неразлучных друга. Она выбрала, конечно, красавца, певуна. Тот в 45 лет умер, оставив ее с пятью детьми. У могилы бабушка разрыдалась: «На кого ты меня оставил?» Друг, который так и не женился, говорит: «Лельча, ну что ты так убиваешься, давай растить детей вместе». А он был золотоискателем, дом имел, золото. Стали жить: ездили в тайгу, собирали кедровые орехи, грибы, продавали на базаре. А еще бабушка подрабатывала маляром — ее приглашали в дом, когда требовалось что–то аккуратно покрасить, не сдвигая мебель. У дедушки Павлуши был еще один друг, который привез в Иркутск из Петербурга жену–красавицу, выигравшую конкурс красоты. Посадил ее в дом, словно в терем, — та родила ему четырех девочек, а затем от тоски спилась. Муж выгнал ее из дому. Но сам вскоре заболел тифом и умер. И дедушка Павлуша прямо с кладбища привел домой за руку этих четырех девочек. Бабушка, конечно, в крик. А он ей: «Лельча, они же сироты».

Старшая мамина сестричка Люба, очень начитанная, гимназию с золотой медалью окончила. По подписному листу ей собрали в Иркутске деньги и послали в Петербург учиться, она и там прямо звезды с неба снимала. Приехала домой на каникулы, и ее, добрую и умную, двоюродный братец убил — такая вот сибирская история. Почти как в «Угрюм–реке» — как его, автора–то, фамилия?

— Шишков, — подсказываю я.

— Да. Так вот Люба, а меня, кстати, назвали в ее честь, посоветовала маме моей вести дневники: «Вера, ты их обязательно пиши. Они тебе помогут. Почерк будет хороший и грамотность». И знаете, они маме и впрямь помогли, когда она уже была замужем за папой.

Пророчество умненькой Любы, рано ушедшей на небеса, исполнилось, когда Дмитрия Лобанова уже при новой власти, советской, арестовали в первый раз — якобы за расстрел коммунаров в Сибири.

— Мама с помощью дневников доказала, что отец даже не был в том городе, где произошла трагедия. Следователи потом докопались, что расстреливал однофамилец — Лобанов Данила Алексеевич. А наш отец – Дмитрий Александрович Лобанов. Папу выпустили, но на работу уже не брали. Поэтому он и стал мотаться по разным городам.

Табурет в камере

— Время было тяжелое — семья голодала. Мама пробовала хоть куда–то устроиться, хоть уборщицей. Но как только видели ее документы, сразу возникал вопрос: «У вас есть муж, почему он не работает?»

— В какие годы это было? — спрашиваю я.

— Примерно 1923–й, 1924–й...

Парадокс, но факт, думаю я. В те первые послереволюционные годы новая власть, поставившая задачу уравнять женщину в правах с мужчиной, еще не уравняла ее в обязанностях. Точнее, в нормах с сильным полом, по инерции еще почитая традиционные семейные ценности. Это потом прекрасно–слабую половину посадят на трактор и на... нары — абсолютно наравне с мужиками.

— И пришлось папе и маме фиктивно развестись. После чего маме сразу дали работу — посудомойкой в столовой. Там ей отдавали кости, которые уже по 4 раза варили, дома мы их в пятый раз бросали в кипяток. Такое счастье было!

Я попробовала представить счастье недавней иркутской гимназистки, золотой медалистки, сварившей суп из топора, — если судить по качеству навара из обглоданных мослов. Мне помогло то, что я видела в архиве документы о страшном голоде 20 — 30 годов — в том числе в Белоруссии.

— Но родители по–прежнему оставались семьей. Мама моталась вслед за папой. Его пригласил на работу в Москву родной дядька, москвич. Папа объездил все Подмосковье: Волоколамск, Мытищи, Щелково. Как только получилось с жильем, выписал нас. Перестроил конюшню московской барыни, у которой советская власть забрала двухэтажное поместье. Две комнаты по 8 с половиной метров с кухней без света казались шикарными. Не повезло, правда, с соседкой — она считала себя дамой престижной, работая уборщицей у самой Крупской. Мы в ее глазах были гнилой интеллигенцией. А потом у отца опять не стало работы — и он поехал в Красноярск. Строил в должности прораба на берегу Енисея новый город. Успели возвести несколько зданий, но оказалось, что главный инженер Седов — сын Троцкого. И хотя он был хорошим специалистом, любил Родину и надеялся оправдать себя в глазах новой власти, его арестовали. А также тех, кто вместе с ним работал. И папу в их числе. Позже маме сказали, что брали тогда порядочных людей. В общем, можно гордиться.

Я гляжу на свою хрупкую на вид собеседницу — как же здорово она умеет держаться! Даже голос не дрогнул — только фразы стали более отрывистыми. Так говорят люди, которым хочется, но гордость не позволяет расплакаться. Сочувствовать им нельзя — такие не приемлют жалости. Лучше просто вместе помолчать — ведь практически у каждого из нас есть о ком хранить минуту молчания.

— На следствии ему стали говорить несправедливые вещи. А он был на язык несдержанный, пытался возражать. А потом схватил табуретку — тогда еще их не привинчивали к полу — и швырнул в следователя. Она не долетела, ему сразу выстрелили в висок. То есть его убили без суда.

— Хоть не мучился, — тихо говорю я.

— В этом смысле да, — кивает она. — А поскольку ответов никаких не давали, мы с мамой продолжали его ждать целых десять лет. Это был 1937 год. В общем, мы стали не просто гнилой интеллигенцией, а «врагами народа». Мама переезжала с места на место в поисках работы, мне пришлось поменять 9 школ — в Москве, Подмосковье и даже в Ленинграде я год проучилась.

Впрочем, справедливости ради Любовь Дмитриевна тут же уточняет: перед войной московские школы и сами часто меняли адреса — мальчиков забирали из обычных десятилеток в артиллерийские училища, а то и на войну. Наоборот, всегда находились педагоги, которые не скупились на похвалу. Учитель рисования даже прочил Любу в большие художники.

— Была отмечена как талантливейшая девочка Москвы, — милый румянец, очень ее молодящий, вдруг покрывает щеки моей собеседницы. — Собрали нас, 6 или 7 детей, на машине повезли, сфотографировали. И потом на Чистых прудах — мы как раз там тогда жили — повесили наши громадные портреты. Из всех фамилий помню только одну — Давид Ойстрах.

Да, очередной исторический парадокс: время суровое и даже окаянное, выживают, мимикрируя, люди ему под стать. И одновременно: не назло (какое зло может держать в уме человек совестливый), наперекор приспособленцам помогают ближним люди порядочные и благородные.

— А художника из меня так и не получилось. Бросила я студию. По глупости, потому что преобладавшие в ней мальчишки казались мне недосягаемо талантливыми. Правда, учитель рисования успел дать хороший совет: «Не хочешь быть художником — иди в архитекторы. Это тоже искусство, может быть, даже мать всех искусств». Слова запали в душу. Отец мечтал быть архитектором, дед с его стороны мост через Енисей строил длиной 1 километр 4 метра. И я подумала: вдруг у меня получится то, что не удалось моему отцу. И подала документы в Московский архитектурный институт.

На коне Буденного

Какой же советский интеллигент не знал эту легендарную аббревиатуру МАИ, конкуренцию которой пробовал составить разве что «тезка» — Московский авиационный институт! Сколько партийно–правительственных детей, будущих поэтов и певцов постигали азы зодчества в его аудиториях!

— До сих пор удивляюсь, как я смогла сразу поступить в архитектурный! Это был 1939 год — самое счастливое время в моей жизни. Я раскрепостилась, я блаженствовала. Занималась гимнастикой, каталась на лыжах и коньках, ездила в манеже на Беговой верхом — правда, конь Буденного был очень рослый и девочкам трудно было на него взбираться. А еще Арбитр никого вперед не пропускал и любил гарцевать впереди всей команды.

— В нашем институте учились многие дети с известными фамилиями — Майка Каганович, Мира Уборевич, сын Куйбышева, внучка Веры Инбер. Мирке Уборевич, бедной, не повезло. Вместе с группой друзей они решили поехать на экскурсию по Волге. Уже все снаряжение закупили, сели в поезд, чтобы добраться до истоков и оттуда спуститься вниз по течению на лодках. Когда до отхода оставалось пару минут, в вагон вошли люди и предложили пройти с ними. Миру с друзьями тут же арестовали. Дали им по пять лет вроде за то, что анекдоты рассказывали. Мира была очень смелая на язык. Лет через 20 я с ней встретилась — очень красивой Мира стала. А за Майей Каганович ухаживал очень настойчивый молодой человек, не москвич. Умудрился разогнать всех ее ухажеров, женился на ней. А когда Каганович перестал быть в почете, бросил. Много позже, когда я уже работала архитектором в Минске и ездила в Москву в командировки, мне показали невзрачного мужичка: мол, это и есть бывший Майкин муж.

Счастливая студенческая беззаботность разом кончилась, когда наступила война.

— В институте объявили мобилизацию, открыли курсы медсестер. Я, конечно, их окончила. Потом в мастерских мы делали ящики для снарядов. Потом наступила очередь камуфляжей для заводских цехов: старшекурсники рисовали проекты, а мы как подмастерья мазали крыши.

— Мазали? — переспрашиваю я.

— Рисовали поселки, сады. Для дезориентации немецких самолетов. Мальчиков наших в Москве оставалось все меньше и меньше. Многих забрали еще на финскую, а потом подбирали остальных. У меня был друг, который за мной ухаживал, старше меня. Его вызвали в комитет комсомола и сказали: «Вы хороший лыжник. В партизанских отрядах Белоруссии нужны лыжники». И мой 32–летний друг, по возрасту уже почти не комсомолец, согласился. Писал мне из Белоруссии письма — я не отвечала, по молодой глупости. Пропал без вести — здесь, в Минске, в музее истории Великой Отечественной войны я потом случайно увидела его фамилию под групповой фотографией. Ну что на ней разберешь — все лица с мизинец. А второй знакомый, которому также предложили переброску в партизаны, отказался. Положил на стол комсомольский билет и не поехал. Ныне профессор, доктор наук. В общем, остались в Москве лишь инвалиды и белобилетники, и девчонки, у которых были обычные родители. И вдруг в 1942 году Сталин решил, что надо спасать остатки интеллигенции, будущих специалистов. Нас батальоном отправили в Ташкент. Мы 3 дня учились, а 4 работали — разгружали вагоны с торфом, с железом, строили дома, в третью смену на заводах обтачивали снаряды. Ни очков, ни перчаток нам не давали — я железную стружку засадила себе в глаз, он чуть не вытек, до сих пор плохо вижу. А потом нас вернули в Москву.

Здесь возвратившихся ожидали серьезные проблемы — принятое на учебу без конкурса племя молодое, послевоенное невзлюбило «старожилов». Причина нелюбви была проста — соскучившиеся по учебе «старички» на веселые мероприятия не ходили, зачастую даже простой одежки не имея. Многие поначалу так и зимовали в институте, в специально выделенной аудитории: благо все нужное было под боком — столовая, библиотека. Летом матрасы вытаскивали на крышу. И прямо в кроватях рисовали свои грандиозные проекты.

Однако любовь на то и любовь, чтобы проникнуть даже в самый укромный уголок. А точнее, в сердце. Похожая на Аленушку с картины Васнецова беловолосая фея вышла замуж за старшекурсника Василия Геращенко, который получил направление в Минск. Свой диплом с отличием Люба защищала с крохой сыном на руках. Точнее, младенца держал на руках под дверью аудитории вызвавшийся побыть нянькой профессор Бархин.

«Воинов выбрал в помощницы меня»

Странная женщина, странная: с красным дипломом и московской пропиской могла бы спокойно остаться в первопрестольной. А она взяла да и ринулась вслед за мужем. Комиссия на распределении только головой покачала: вольному воля.

— Я даже права на нашу квартиру после возвращения из Ташкента не стала восстанавливать — из–за соседки. Да и муж зудел: в примы не пойду, сами на жилье заработаем. Он у меня из Украины родом — Минск выбрал, чтобы к родным местам поближе. 1 мая 1947 года он приехал за нами.

На следующий день они сели в поезд, покидая нарядно–шумную столицу.

— Представляете, каково увидеть разрушенный Минск после праздничной Москвы? С вокзала ехали по улице Советской — глаз не на что положить: везде руины. Дали нам комнату в здании бывшего католического храма с наклонным полом — вся мебель вниз съезжала. А уже 3 мая мы с мужем вышли на работу — такая была договоренность. Занимались поначалу реконструкцией. Обследовали разрушенные здания и принимали решение, что можно подлатать, восстановить. И только потом стали «привязывать» новые дома. Мне повезло — многие приехавшие со мной выпускники так и остались на реконструкции. Были и те, которые, поплакавшись в Госстрое, уезжали обратно в Москву. Ну а нам уезжать было некуда — я ведь и маму привезла с собой.

Однако самым большим везением было то, что она попала на работу к талантливому зодчему Воинову.

— Александр Петрович восстанавливал здание ЦК — свое, родное, довоенное. Попросил меня сделать ограду жилого дома. Ну я, как нас учили в институте, набросала завитушечки, финтифлюшки. Он посмотрел и спрашивает: «Хорошо, а где же план?» Какой к ограде план, думаю. Воинов спокойно добавляет: приклеим полосочку с планом и будет нормально. Для меня этого было достаточно — я осталась на ночь и перечертила всю ограду на новый лист, с планом. И когда утром он увидел готовое решение, это его, похоже, подкупило. И он стал давать мне свои объекты. Занимались реконструкцией Дворца пионеров. Решили раскрутиться на всю катушку — расширили зал, пристроили сценическую часть — в общем, получился Театр юного зрителя.

Когда Воинов перешел в «Белгоспроект», он и оттуда подкидывал задания. Я заканчивала свою работу в «Минскпроекте» и приходила к нему. Уходила нередко в 3 ночи. Хорошо, находились кавалеры — провожали домой. Все ж таки страшно было: как–то раз пьяный мужик на мосту пристал. Я его по дороге разговорила, он сам довел меня до дома, да еще попенял мужу — зачем жену так поздно отпускаешь.

Воинов давал помощнице и другие объекты — пристройку к гостинице «Беларусь» на улице Кирова, интерьеры к ней, партшколу, горком партии, обком. Культовые здания — как ни посмотри.

— Александр Петрович был очень порядочным человеком, всегда вписывал меня в авторы. Ведь не все так делали. Многие, наоборот, вписывали в чужие проекты себя.

Фамилии таких горе–авторов Любовь Дмитриевна назвала — но я оставлю их за скобками: архитекторы и без меня знают, о ком речь.

— А потом мне перепала еще одна хорошая работа. Случайно. Работал у Парусникова архитектор Лев Реминский, двоюродный брат артистки Окуневской. Парусников делал первую очередь проспекта, а ему поручил политехнический институт, хотя еще жива была Мокрецова, которая до войны его проектировала. И вот однажды на ночь глядя прибегает Лева Реминский ко мне и говорит: «Люба, я в 24 часа должен покинуть Минск. Забирай мой объект. Не хочу, чтобы достался какой–нибудь сволочи». Я ему в ответ: «Кто ж мне даст?» А он: «Я уже обо всем договорился». И точно — наутро я получила такой шикарный объект...

Парусников, по словам моей собеседницы, покровительствовал брату и сестре давно, даже в МАИ обоим помог поступить. Не отказался от своих обязательств друга семьи и тогда, когда Реминский после тюремного заключения (его арестовали прямо на пятом курсе института) остался без работы. Вызвал в Минск, поселил в своей квартире на Комсомольской улице. Но потом мэтр вновь вернулся в Москву, и выяснилось, что его протеже не имеет права жить в столицах «союзных республик».

— А еще я проектировала зеленые зоны. Когда создавали бывшую Круглую площадь, решили завязать ее с проспектом и создать парк. Вначале небольшой — там, где сейчас памятник Марату Казею. А потом тогдашний председатель горисполкома Шарапов вдруг расщедрился и говорит: а что ж мы такой махонький кусочек детям отдаем? Давайте отдадим им Губернаторский сад. И решили сделать детский парк — нынешний имени Горького. 15 лет с ним возились. Всем молодым хватило работы: кто мостики делал, кто кафе. Бабашкин создал прекрасный каток — мне очень нравился. Неподалеку оттуда собирались для самого Цанавы дом проектировать. А он условие выдвинул: чтобы никто сверху не мог к нему заглянуть. Вот почему на Красноармейской улице так много двухэтажек. Дом для Цанавы так и не построили. Зато построили здание для юных натуралистов. Потом, правда, его перепроектировали в Дом юных техников, а еще позже лечкомиссию разместили. Есть у меня и с мужем совместная работа — два жилых дома на Привокзальной площади. Мы, когда взялись за него, специально ездили советоваться к Рубаненко, который проектировал «ворота Минска». Он нас похвалил за творческую корректность — что не попытались затмить его и одновременно вписались в ансамбль.

Перечень своих объектов она бережно хранит наравне с почетными грамотами, семейными фотографиями и всеми теми бумагами, которые называются личным архивом. «Мои здания пользуются успехом, — говорит с улыбкой гордости на лице. — Все востребованы».

— Может, потому, что они в чем–то похожи на вас, — говорю я. — Красивые.

— Да у меня нет даже звания заслуженного архитектора, — шутливо отмахивается она.

Ах, милая Любовь Дмитриевна, разве для потомков суть важен титул, а не то, что будет радовать глаз? И все ли титулованное сплошь красиво? И, в конце–то концов, я ведь тоже имею право на выбор героев для своих очерков — близких мне по душевному складу. Официальные справки об истории архитектуры напишут — уже написали — и без меня.

Она продолжает страницу за страницей листать разбухшие альбомы. Чудные московские дворики, студенческие приколы, минские пейзажи. А это что за чудеса такие в мехах и перьях?

— Подружки мои.

— Роскошные, однако, шубы у ваших подружек! — замечаю я.

В ответ она заливисто смеется.

— Хотите, и вам сделаю. С помощью бритвы и перышка. После войны бедно ведь жилось, а красоты хотелось. Вот и наряжала себя и подружек в драгоценные меха и шляпки. Заодно определяла, какие фасоны нам к лицу.

Кариатидам все к лицу — даже превратившиеся в морщинки под глазами годы!

Фото Виталия ГИЛЯ, "СБ".
Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter