Горькая встреча

Опять ловлю себя на мысли — уж в который раз, — что прошлое, каким бы ни было оно далеким, а быльем не зарастает, навечно поселяется в тайничках памяти. Даже если с годами все затухает, стирается, но все равно живет-живет это давнее-предавнее...

Опять ловлю себя на мысли — уж в который раз, — что прошлое, каким бы ни было оно далеким, а быльем не зарастает, навечно поселяется в тайничках памяти. Даже если с годами все затухает, стирается, но все равно живет-живет это давнее-предавнее, и нередко вызывает его к жизни нежданная встреча. У меня же она явилась еще и горькой. Очень горькой. И об этом нельзя не поведать, как и о том, что за всем стоит. 

Старушка-девочка 

После обширного инфаркта за какие-то полтора года я в четвертый раз попал в больницу скорой помощи. Именно здесь и увидел эту маленькую, скорченную, точно пересохший грядочный огурчик, женщину. Даже не ее, а по-детски очерченное, наивно-задумчивое лицо. Может, глазастенькое лицо это и не ее, тогда и она не она, сгорбленная старушка, а на самом деле – девчонка-девочка. 

Но она была она. Через несколько дней, после капельниц, подойдя с палочкой к окну, подолгу простаивала, глядя в заоконный, полный жизни мир. И просветленное, наивно-детское лицо-личико ее, наивные глазки напомнили мне что-то очень и очень забытое-незабытое, детско-юношеское в далеком послевоенном Минске. И я вдруг узнал эту старенькую женщину, а вернее высветлившуюся в ней девчонку-девушку из соседнего с нашей Сторожевкой детдома на улице Широкой. 

Улыбнулась, как родному человеку, и она. С грустинкой сказала: 

— Хоть и пролетает мимолетно жизнь, а что-то оставляет в человеке давнее-давнее. И годы не в силах стереть. 

Она не договорила, смахнула с глаз слезинки, как бы пронзая голубизной меня, будоража ярким светом память. 

Детдом  на  Широкой 

Да, она явно была из этого детдома. Хотя имени ее так и не вспомнил, пока не назвалась Еленой-Леной и, подумав, с наивной полуулыбкой не добавила: Васильевна… Горохова. У-у-у, Гороховы. И уж точно вспомнил ее младшего брата, а вернее, как его звали тогда, пацаненка Витьку Горохова… Гороха. 

Среди детдомовской ребятни авторитет у него был, как у того воробья, на которого все машут руками, отовсюду гонят. Да и она, сестра его, уже заневестившаяся девушка-подросток с пробившейся красой, была в загоне, хотя на нее безотрывно поглядывали старшие ребята. 

А все оттого, что корни горько-тяжелого, неблагожелательно-подозрительного, а то и просто враждебного к ним отношения уходили в горемычный 38-й год, когда их «батьки» были взяты как «враги народа». Что за этим обжигающим определением скрывалось, было никому из окружающих Витьки и Ленки Гороховых неизвестно. 

И если Витька напропалую лез ко всем в друзья, то Лена, наоборот, пряталась в уединении. Но вскоре события повернулись новой стороной. И, как ни странно, среди детдомовской ребятни ход им дал не кто иной, как сам Витек Горохов. Размахивая руками, закатывая кругляшки-глаза, он чуть ли не кричал: 

— Падло буду, вот этими ушами слышал!.. – оттопыривал при этом свои красные уши Горох. — Сам директор Сан Саныч грил: «Новый воспитатель едет». И не кто иной, а, грил, герой войны. 

— Что-о-о? С Золотой Звездой?.. – ухмылялся высокий и красивый, крутоплечий, самый старший из них, заводила Генка Зубарь. 

Через несколько дней вечером, когда у заборов и построек легли синие тени и конюх-завхоз дядя Миша выгнал на заросшее пожарище Серко, во дворе детдома появился странный человек. Уселся на лавочке, поставил у ног обшарпанный чемоданишко и уставился в землю. 

Утром же на пионерской линейке словно грянул гром и блеснула молния, когда директор сказал: 

— Разрешите представить нового воспитателя: Иван Васильевич Недбайло. Прошу любить и жаловать. 

Вчерашний парень открыто улыбнулся. Над кармашком его вельветовой куртки рядом с комсомольским поблескивали в луче солнца еще два значка: круглый, как пятак, и парашютик на цепочке. 

— Вся грудь в орденах, — ощерился Зубарь. – После завтрака — в курилку. Будем разбираться с тобой, Горох. 

Своим  чередом 

Рисовала, рисовала память моя, как и воспоминания самой Елены Васильевны здесь, у больничного окна, картинки давно-предавно минувшего, и вставало, вставало…  

А моему братишке Витьке тогда в курилке «смазь» все-таки сделали. Хотя и было больно, очень, а он не заплакал, перенес молча. Может, что-то еще сделал бы, да новый воспитатель схватил Зубаря за руку… 

Елена Васильевна глубоко задумалась, словно в этот миг очутилась в ином, известном только ей мире. 

— Знаете, а ведь воспитатель-партизан Недбайло стал моим мужем. Породнились Васильевич и Васильевна, — грустно улыбнулась собеседница. – На свадьбу надел костюм, а на груди ордена Боевого Красного Знамени, Отечественной войны, Красной Звезды, медали. Более десятка вражеских эшелонов пустил под откос, другие геройские дела... Все равно не помогло. Правда, и детдом вскоре слили с таким же в ином месте. Очень переживал. В сорок третьем был тяжело ранен, а тут… 

Вспомнил я, как увидел на Комсомольском озере во время купания голые ноги воспитателя. Являли они страшный вид: без икр, жуткие багровые рубцы, обожженно-синие бугры. Такие же рубцы были и на груди. 

— Думаю, и обошлось бы, остался бы в детдоме Ванечка, но полез на рожон, — как бы самой себе говорила Елена Васильевна. – Захотел вернуть доброе имя моим родителям и мне с Витенькой. Только себе навредил. Погубили его, погубили… Отказало сердце, умер у меня на руках. А вслед ушел из жизни мой Витька. Работал на шахте в Солигорске. Случился обвал. И все. В одиночестве и доживаю. 

Кровавое  солнце 

Ходил в полутемном больничном коридоре туда-сюда, а в палату к Елене Васильевне заглянуть не решался. 

Однажды и она увидела меня, с печальной улыбкой помахала, приглашая, иссохшей рукой. 

— Читала ваши произведения. Даже несколько книг имею. А это, — протянула папку, — тюремные, предсмертные записи отца.  И как только смог? Спасибо покойному моему Ванечке Васильевичу. Он много сделал, чтобы их раздобыть. Кстати, у нас была другая фамилия, а Гороховы – после ареста отца и матери, так… Уж и не знаю, как к нам приклеилась. 

Тяжело задышав, она откинулась на подушке, прошло минут пять, пока снова заговорила: 

— Мой Ванечка чудом разыскал сокамерника отца, которому не меньшим чудом удалось сохранить его записи. Возьмите, познакомьтесь, потом вернете. 

Бумаги-бумажки: и официальные, и какие-то справки, написанные от руки. Перевернул странички выцветшей школьной тетрадки, криво исписанные наслюнявленным химическим карандашом, явно дрожащей рукой, явно из-под полы. Но читались они понятно, и веяло от них смертельным ужасом: 

«Выдержал уже по меньшей мере с полсотни допросов со страшными пытками. Один следователь бросил меня на пол, загибал ноги к голове, а другой через нос вливал воду. Захлебываешься, задыхаешься, умираешь…» 

«Как-то пожаловался начальнику 4-го отдела Ермолаеву – иной раз он являлся на допросы. Зная все, видя меня избитого, с кровавыми нарывами на шее и лице, с разбитыми, опухшими ногами, он лишь выдавил из себя: «Мерзавец! Ты клевещешь на НКВД». После его ухода меня так избили, что неделю не мог встать. Затем бросили в подвал. Сырость, гниль, под ногами вода. Шесть плотно приставленных одна к одной коек – на них до 30 человек». 

«…На рассвете вывели во двор. Всходило солнце – красное, кровоточащее. Такое, точно такое, когда меня брали из дому. А сейчас – на расстрел! Но по какой-то причине вернули на сутки в подвал…» 

Запись обрывалась. Больше в тетрадке – ни слова. И понятно, почему. Так и ушел из жизни человек. Перед этим дело по его обвинению «было вынесено на рассмотрение Военной коллегии Верховного суда СССР, 27 октября 1937 года он был осужден к высшей мере наказания. На предварительном следствии и в судебном заседании не признал свою «вину». 

Что было признавать? Родился под Минском в семье сельских учителей. Трудовую жизнь начал с шестнадцати лет. Окончил педагогический институт, аспирантуру Академии наук БССР. Занимал руководящую должность в одном из наркоматов Республики Беларусь. Затем в качестве «врага народа» был взят чекистами. Мать Елены Васильевны также была осуждена, но уже Особым совещанием НКВД СССР. По дороге в лагерь, как потом выяснилось, ее несколько раз насиловали охранники-чекисты, и она покончила с собой. 

Отмер  родословный  корешок 

На третий день я снова зашел в палату к Елене Васильевне. Передать папку. Она не выходила в коридор, лежала в кровати. Мой подавленно-горький вид худо подействовал на нее, набежали в глазах слезы. Она сжала мою руку, тихо проговорила: 

— В пятьдесят шестом та же коллегия Верховного суда СССР отца реабилитировала. А у нас с братом не только другая фамилия, но и имя, отчество. Не знаю, кто все изменил, но, наверное, для нашей безопасности. Так и не восстановили. Одна беда за другой. Вот и со здоровьем. Обещали выписать. Возьмите телефон. Надумаете – позвоните. И еще. Познакомьтесь с бумажкой, тоже из папки, но я держу ее при себе. Почитаете на досуге. 

На следующий день она снова попала в реанимацию, а меня выписали. Немного выждав, я позвонил Елене Васильевне домой. Никто не отозвался. Снова и снова звонил. Наконец послышался женский голос: 

— Вам кого? 

Я назвал, представился, услышал, что Елену Васильевну похоронили… 

Мял, мял в руках бумажку с номером телефона, со словами, которые снова прочитал сейчас: 

«Древнегреческий философ Эпикур говорил, что смерти бояться не надо, потому что, когда она приходит, нас уже нет, а когда мы есть – ее уже нет. Мы никогда с ней не пересечемся». 

Мудро. Так и отмер последний семейный корень-корешок в лице горемыки Лены-Леночки, отошедшей в мир иной, но оставшейся в сердце-памяти. 

Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter