Трагедия сожженной фашистами деревни Ола воплотилась в поэме

Это нужно не мертвым, это нужно живым

Фото  Владимира Шлапака.

Сегодня в крипте Храма–памятника в честь Всех Святых в Минске заложена капсула с землей сожженной фашистами белорусской деревни Ола, разделившей судьбу Хатыни и еще сотен мест мученической гибели людей от рук нацистов. Об этой трагедии написал документальную поэму известный поэт Изяслав Котляров. Предлагаем вам ознакомиться с отрывками из нее. Пускай эти строки послужат еще одним памятником погибшим и предупреждением потомкам.

Изяслав КОТЛЯРОВ


ОЛА

(поэма)

14 января 1944 года фашисты расстреляли и сожгли в деревне Ола Светлогорского района Гомельской области 1.758 человек, собравшихся в ней из соседних селений в ожидании наступающей Красной Армии. Среди них — 100 мужчин, 508 женщин, 200 сельчан преклонного возраста и 950 детей. Поэму можно назвать документальной, ибо все факты, имена и фамилии в ней реальные.


Кладбищенская, что ли, тишина?

Нет, ни одной могилы я не вижу,--              

и всё ж над нами властвует она,

хоть память отдалю или приближу.

Да, тишина забвения видна.

Идут, плывут иль всё-таки летят? –

как призраки, здесь белые деревья…

Так вот где похоронена деревня!

Садов могилы, огородов, хат…

Забвения мерцающий простор…

Стою, смотрю, глазам своим не верю.

Найду ли обретением потерю?

Вот безымянно похоронен двор.

С оградою фундамента в укор –

кому? чему? – задуматься не смею.

Бетонного колодца дымный круг,--

и он тогда горел водой своею.

Нет, памятью нельзя смотреть в упор,--

иначе даже взгляд мой загорится.

Ну вот, опять горит… Гашу о снег,

но в нём огнём охваченные лица.

Пылает крик, горит немецкий смех

и даже воздух пулями искрится.

Не отличить командных криков лай

и лай овчарок, детский плач грызущих…

Огню сопротивляется сарай,--

и он щадит покорно смерти ждущих.

Но пулемёт явился невзначай,--

заставили, а он стрелять не хочет

по детям, по бессильным старикам.

«О, Donnervetter!..»* -- стонет пулемётчик.

Так яростно беспомощным рукам…

Зато гранатой он прицельно точен,--

в толпу попал, в толпу и он попал,--

единым взрывом стольких наповал!

Вот это… это «доблести» солдаты,--                              

в толпу летят без промаха гранаты.

Сарай от них и крышей запылал.

Детей спасти горящими телами

отцы не могут и не могут мамы,--

на стены лезут огненно в огонь.

Нет, не уйти от пулевых погонь.

Ни голосом своим я не сумею,

ни зрением, ни слухом не владею,--

пусть говорят прошедшие сквозь ад…

«Я – Колеснев Тарас, лежу в снегу,--

от раны в голове уже он красен.                     

Я понимаю: сам себе опасен –

и даже шевельнуться не могу.

Вот на расстрел ведут односельчан,--

так и меня вели, хоть не убили,

случайно пуле отказали в силе,

иль в меткости… Я от бескровья пьян.

Меня уже убитым посчитали,--

убитым легче выжить, чем живым.

Ох, только бы овчарки лаем злым

уже сейчас ко мне не подбежали!..

Вцепился в снег – и улежать сумел,

хотя вскочить хотел, взрываясь криком,

когда в толпе, бредущих на расстрел,

жену с детьми сумел узнать я мигом.

Оглядываясь, ищет здесь меня,--                         

быть может, хоть убитым, а заметит…

А я лежу, о Господи, а я…

Окликнул бы, но пуля мне ответит.

И детки жмутся, прячутся в жену,--

спасенья у неё привычно ищут.

Я ж в бессознанье, кажется, тону.

Овчарки рядом тупомордно рыщут.

А на кургане тот же офицер

кричит, чтоб конвоиры разбежались,

чтоб вдруг своим осколкам не попались…

Бегут от взрыва, прячась за барьер.

Теперь встают и смотрят автоматно,

стреляют в тех, кто не погиб гранатно,

и подгоняют новую толпу,

а сами отступают на тропу…

Всё просто – до безумия понятно…

Вот сесть бы мне сейчас в колхозный трактор           

да этих гадов чёрных подавить, 

чтоб никогда на свете им не жить!

Вдруг женщина отстала на мгновенье

и офицеру громко говорит,

что и сама согласна на сожженье

в своём дому, что нехотя горит.

Да, просится сгореть в избе родимой,

коль стала смерть такой необходимой.

Хохочет офицер: «О, sehr gut!..

Der Feuer… Haus… Und Ende, und kaputt!»**

И дружный хохот, нет, не человечий…

Она идёт своей избе навстречу,

а вслед за ней уже спешит солдат.

Бензином брызжет зло пульверизатор,--

хотя бы этим услужить ей рад.

А конвоир подталкивает взглядом,

хоть и боится оказаться рядом…

Аксинья Тимофеевна Курлович? 

Сдержать бы этот, ставший плачем, вздох…                     

Та ж телогрейка, клетчатый платок…

Бухгалтера колхозного жена.

В шагах – такая умереть готовность,

как будто жизнь ей вовсе не нужна.

И вспыхнула у самого порога,

собою хате помогла гореть.

А дальше ничего не разглядеть,--

не стало, что ли, ни людей, ни Бога?

Я чувствую, что кровь вмерзает в лёд,

как снег уже и щёки заметает,

а страх пошевелиться запрещает…

Огонь сарая гаснет, отстаёт.

А может, и не видел я жены,

с детишками бредущей для расстрела?..

А может, боль моя не рассмотрела

под этой высотою глубины?

Могло второй гранатою убить…

А сыновья – Аркадий и Владимир? –

она была всё время рядом с ними.

Но Тосик, Лёня с ним хотели быть.

Он их тащил в сарае до ворот,--

там оттеснили, словно отобрали.

А может, всей толпою затоптали?..

Теперь и сам, наверное, умрёт.

Но выжил… Долежал, пока стемнело,

в конец деревни немцы отошли…

По сантиметру отрывая тело,

отполз и оттолкнулся от земли.

Одежда вся как ледяная роба.

Шатаясь, между трупов зашагал,

как будто впрямь сумел восстать из гроба,

и в лес вернулся,-- тот всегда спасал.

А утром вновь на кладбище деревни.

Нет ни единой спасшейся избы.

Угарный дух – и варварский, и древний

карающей безвинностью судьбы.

Я кровь свою узнал во льду знакомом,

меж трупами, над трупами прошёл.

Как будто кто-то взгляд окликнул домом,--

фундаментным остался кирпичом.

Степановна моя и сын Аркадий

лежали рядом в солнечном снегу.

Стал на колени и руками гладил,--

нет, говорить об этом не могу.

Потом похоронил их у болота

на острове… Убитыми лишь спас.

Там, будто бы скрываясь от кого-то,

могилочки две эти и сейчас…»

Вдруг звонко возникает детский голос:

«Я тоже, тоже выжил в том аду!..»

За голосом или в него иду?

«Я – Вася Говор… Так Никитку жаль…

Он спрятаться от немцев попытался,

но злому автоматчику попался…

Я добрых автоматчиков не знал.

Тогда ж убили деда Михаила

и дяденьку Сергея, и ещё…

А нас в лесу землянка приютила,--

нам всё казалось – это не всерьёз.

Мы прятались, как будто бы играли,

а нас они за это убивали…

Лишь две недели прожили в Оле.

Потом… потом нас выгнали раздетых –

и стариков, и даже малолетних.

Всё делали в каком-то рьяном зле.

На рукавах шинелей их – нашивки:

рисунок черепа и двух костей.

Но что могли мы, жалкие мальчишки,

коль в нас они не видели детей?

Кого в гумно, кого на скотный двор.

Потом по тридцать человек, по счёту, 

в сарайчики – и пулями в упор…

Обычную им делали работу.

Всё поджигали, чтобы память сжечь,

а я живу, чтобы её беречь…

И нас в сарай навозный завели,

потом два пулемёта затащили.

Скомандовали грозно: «Поднимись!..»

Я понял, что заканчиваю жизнь,

что и меня… меня уже убили.

Все стали падать мёртвые, и я

упал, хоть пули вовсе не задели.

И девушка упала на меня

убитая, а немцы проглядели.

Всех раненых достреливали фрицы –

убийцы…

А раненая в спину Надя Говор –

вся-вся в крови – к фашистам подползла

и попросила, приказала гордо,

да, пристрелить, чтоб умереть могла.

Они в ответ смеялись, не стреляя, --

и тихо умерла в углу сарая.                            

Я слушал за стеной метельный ветер

и, кажется, не думал ни о чём,

потом вдруг Витю Говора заметил,

убитого, лежащего ничком.

Его сестричек Маню, Надю… Маму…

Из-под убитых выполз я упрямо,

когда фашисты весело ушли.

Они ещё Серёжу не нашли – 

из Красновки – и двух его сестричек.

Ещё – Антошу… Раненые все…

Нам посидеть бы здесь ещё потише,

а мы вдруг вышли, будто бы во сне.                          

Нас сразу же заметили солдаты

и вскинули прицельно автоматы.

Погибли все…Лишь я сбежал к сараю

и спрятался за дровяной навес.

Здесь был и дядя (я его не знаю),    

сказал, что надо выбираться в лес.

Но рядом с нами подожгли сарай,--

от дыма и огня я задыхался.

И вновь от просьбы дяди: «Пачакай…» 

я поспешил, вернее, отказался.

Ползком, ползком, потом уже бегом – 

и в лес, где мы семьёй недавно жили…

Всё остальное вроде ни при чём,--

не раз уже об этом говорили.

Но всё не верил, что убита мама,

что нет ни Вали, и ни Люси нет,

ни Пети, и ни Вити, и ни Коли…

Мне вновь дыханья становилось мало,

ведь им ещё почти нисколько лет,

ещё учиться лишь мечтали в школе.

Казалось мне, что стоит закричать,--

и сразу же в сарае отзовутся,                     

но невозможно голосом позвать,--             

услышат немцы и опять вернутся…

Жалел, что не зашёл я в тот сарай,

чтоб маму тихим голосом окликнуть,--

она б и мёртвой мне отозвалась,

но к мёртвой маме не могу привыкнуть.

Хоть самому ложись и помирай…»

…Не мне ли это говорит Василий?

Заговорили все, заголосили…

Живых? погибших? – слышу голоса:

«Вы все мертвы, когда о нас забыли!» --

и вихрями идут в мои глаза.

Уже почти две тысячи видений

идут меж догорающих строений…

Овчарок лай и автоматный лай.

И лай командной, да, фашистской речи,--

давным-давно уже не человечьей.

Вороний гомон, налетевший грай…

Так вот откуда наши террористы,--

они все те же, да, CC-фашисты…

Я слишком гневно по тропе иду.

Но «смертники» и сами погибают,

а эти по толпе в детей стреляют…

Я окрика иль выстрела я жду?

Садов могилы, огородов, хат

и тех же, тех же всё ещё сараев…

Я чувствую спиною окрик: «Halt!..»,***

«erschiessen!..»,-- значит, расстреляем.             

Беспамятство предательству равно,--

всё прошлое сбывается давно.

Забвенье мстит, иль это мстят забвенью?

Вновь мир террористически гремит,--

не мстит ли поколенье поколенью?

Да, поколенье поколенью мстит.

Ола… Аллах… Случайное созвучье?

У них на пряжках было: «Gott mit uns!»…****

Иду, иду по тишине гремучей

и гнев клубится из безмолвных уст.

Вновь эхо мыслей затаилось где-то.

Опять моя Отчизна – из отчизн…

СССР – страна любви и света,--

счастливо победившая фашизм.

Но где она? Не их ли всё ж победа,                   

коль нет её – страны любви и света?             

Живых и мёртвых слышу голоса,

но повторить, но высказать нельзя.

«В три года я сожжён или убит»,--

вновь тихо Петя Говор говорит.

«А я – в четыре,-- Люся продолжает,--

а брат мой Коля – пять не насчитает.

И Витя – семь…

И лишь двенадцать – Валя…

Семья у нас и впрямь была большая.

Мы только-только начинали жить…

Неужто можно ни за что убить?..»

Убитая не верит убиенью…

Иль лозунг наш: «Забвение – забвенью?!»

Стою, смотрю, прислушиваюсь, жду…

«Мы выжили недаром в том аду.

Нас Сам Господь для этого и Спас.

Свидетельствуем: Колеснев Тарас»,

«И я, и я, Исаенко Григорий»,

«Исаенко Софон», «Василий Говор»,

«Исаенко Иван и Говор Лида»,

«Мартыненко – я, Тоня, Антонина».

«Прищепенко – пишите,-- Апанас,--

нас правда Бог свидетелями спас…»

«А мне в сто десять лет дано сожженье.

Мне по-людски не дали умереть»,--

Семёновны я слышу возмущенье.

«Пиши, моя фамилия – Дикун,--

свидетельствую тоже этот глум…»

Я снова голосам сожжённым внемлю

и в капсулу с могилы братской землю

для крипты Храма Памяти берём.

Нет, истине своей мы не солжём.

Я не ищу наития наитий,

но мне из этих голосов не выйти,--.

от памяти своей боюсь уйти,--

есть жизни путь, не знающий пути.

Но вот он, вот он, камень надмогильный

и Крест Поклонный, на снегу – цветы.

Ола – двенадцать жертвенных хатыней,

и нам она – для духовысоты.

Мы – совести взыскующая память,

мы – мстительный, да, человечий стыд.

Хоть прошлое уже нельзя исправить,

но будущее нам принадлежит!


_______________________ 

*Чёрт возьми! – нем. 

**Очень хорошо… Огонь… Дом… Конец

***Стой!

****Бог с нами!



Советская Белоруссия № 11 (25146). Среда, 18 января 2017

Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter