Тени у стадиона «Динамо»

(Продолжение. Начало в № 168.)
(Продолжение. Начало в № 168.)


...Да, в Минске стадион, футбол и все, что с ним связано, с первых послевоенных лет, особенно потом, в 50–е, в 60–е, были местом для беззаботности, для выплеска энергии, рвавшейся наружу криком, свистом, и для коротких, всегда удачных убеганий в сладостную молодую лень.

...Да, в Минске стадион, футбол и все, что с ним связано, с первых послевоенных лет, особенно потом, в 50–е, в 60–е, были местом для беззаботности, для выплеска энергии, рвавшейся наружу криком, свистом, и для коротких, всегда удачных убеганий в сладостную молодую лень.


Здесь можно было сразу позабыть о тяготах весенней сессии, экзаменах, зачетах и, развалясь на солнце, прикрыв тетрадкой глаза, часами слушать гулкие удары по тугим мячам или смотреть, ни о чем не думая, на пеструю круговерть этих шаров, желтых и белых, на мельтешение цветных маек, следить за тренировочными бросками знаменитого вратаря, гадать–угадывать, он в левый нижний угол полетит или же вправо вверх, пытаясь вытащить мертвый мяч из самой «девятки».


Первым таким знаменитым стражем ворот, как с неба упавшим в Минск, оказался Леонид Иванов («Зенит», Ленинград) в своем суеверно заплатанном сером свитере. Он был участником невыигранных советской сборной первых послевоенных Олимпийских игр 1952 года, за что ее тогда и разогнали.


Смотреть, как тренируется приехавший «Зенит», пришли болельщики со всего Минска. И все хотели видеть Иванова, тогдашнюю футбольную знаменитость. Он был, словно матерый лев, широкий, коренастый, с виду немолодой уже и, наверное, пьющий, потому что мокрое от пота лицо было совершенно бледное, ни кровинки.


Мальчишки узнавали всех знаменитостей, хотя телевизоров тогда не было. Героям тогдашней Большой Империи Футбола, кумирам и избранникам народных масс нельзя было укрыться нигде — ни дома, ни в гостях. Их узнавали не только в центре Минска и у гостиницы «Беларусь» (на городском околофутбольном жаргоне — «Республика»), но и в других местах, подальше. Оттуда они поздно вечером, довольные, в моднейших пиджаках из серого «букле», неслись, как на рысях, в «Республику», чтобы успеть к отбою и не нарушать режим, — заветный женский адресок, известный всем друзьям–соперникам, был, как всегда, надежен и не подводил.


А днем, возле кинотеатров, магазинов запросто подходили к Гусю, как называли Игоря Нетто, и к Стрельцу — Стрельцову (Эдику), и к Леве — Яшину, к Числу — Численко или Сальникову (Сало).


Многих мальчишки вместе с городскими сумасшедшими подстерегали у автобуса возле гостиницы и даже на перроне у вагона поезда Минск — Москва, протягивали авторучки, программки матча и сезонные футбольные календари, ждали автографа...


И поезда укатывали, уносились в вечернюю густеющую синеву, и уменьшался, удалялся красный фонарь последнего вагона. Те поезда с известными на всю огромную страну людьми, участниками азартного действа, — те поезда везли этих людей домой, в Москву и Ленинград, в Киев и Харьков, Львов, Одессу и Донецк, а самолеты уносили в Ереван, Баку, Тбилиси, в Ташкент, Алма–Ату...


Все разъезжались, разлетались.


А в Минске все оставалось на своих местах таким, каким всегда и было.


В названиях его улиц и старинных минских — еще менских — мест тесно переплеталось сельское и городское. Первое, белорусское, всегда было какое–то живое, с цветом, запахом, шершавое и терпкое, порой горько–соленое, а порой горестно–точное.


Но все это глушилось и коверкалось близким соседством, тарахтением небелорусских и нерусских слов из одних обрезков–сокращений или начальных букв. И постепенно Сторожевка, Комаровка, Болотная станция или Татарские огороды, Грушевка проговаривались, слышались реже, даже невнятнее и даже со смущением в голосе, а тарахтелки–скороспелки, трудные для языка, лязгали все громче: улица Мопровская, Осоавиахимовская... Мало кто знал, что это означает.


Многие уличные имена были такими, будто этот город десятилетиями только и делал, что боялся подозрений в несоветскости, и потому без устали доказывал, вывешивал свою лояльность на каждом углу.


Улица Энгельса сверху, с горы, вонзалась в какую–то аполитичную, лубочную Лодочную на берегу Свислочи.


Октябрьская рассекала памятную старожилам Ляховку.


Ульяновская отменяла, как декретом, прежнюю Гарбарную. А уж чекистские названия–имена — Опанского, Дзержинского, Менжинского — вместе с немецкими Клары Цеткин, Карла Либкнехта и, конечно, Розы Люксембург (а у таксистов — «Розочки») всегда были готовы ударить — и таки ударили — по безыдейному мещанству «Кальварии» или еврейского с немецким кладбищ.


Так испуганный, послушный Минск холуйски уверял Москву не просто в большевистской преданности, но еще и специально в верности, лояльности энкавэдистской. И вот «Динамо» — стадион и минская футбольная команда, участник первенств СССР еще с 30–х, — было всегдашней частью всего этого, республиканским физкультурным филиалом стражников внутренних дел.


И с этой стороны любимый мир футбола позже виделся порой, как миф: динамовские бело–синие цвета флагов и маек были цвета милиции и органов безопасности, и все в конце концов сходилось в руках Берии в Москве, а в Минске — у Цанавы.


Еще в послевоенную эпоху старенького «Пищевика» в парке имени Горького, бывшем саду имени Профинтерна, был ощутим этот устойчивый футбольный фон 30–х: вчерашние московские игроки, их форма и словечки, да и само это название — «Динамо» — то ли завод, то ли какое–то тяжеловесное учреждение...


А ведь было так празднично в этом футбольном мире, так необычно, ново всякий раз! Захватывало, удивляло, врезалось в память. Хотелось подражать — в походке, в дворовых баталиях или прической. Кому? Им, футболистам минского «Динамо», — сперва, конечно, только минского — его видели чаще.


Году в 51–м вдруг появился у них откуда–то новый вратарь. Высокий, тонкий, гибкий. Темно–русый, с красивым бело–розовым лицом. Он говорил звонким, веселым голосом, быстро и четко выговаривая все слова с непривычной для Минска чистотой и легкой растяжкой «а» в слогах. Тогда стало особенно понятно, как разговаривают русские, как говорят в Москве, в России. А он, Геннадий Андреев, был, как потом узнали, из Иваново или Орехово–Зуева.


Толпы мальчишек собирались на стадионе, стеной стояли за воротами Андреева, когда динамовцы тренировались. Андреев в сером свитере и в кепке, длинной цепкой кошкой бросался влево, вправо, мягко приземлялся, группируясь, мяч прилипал к его рукам в черных перчатках, кожаных сверху и резиновых, пупырчатых, на ладонях. С великолепным чутьем мгновения, отличной координацией и глазомером, Андреев на тренировках входил в раж и подчинялся только инстинкту, не допуская ни одной ошибки.


— Поймал кураж, да, Гена? — подзадоривал его Лев Корчебоков, тренер, игравший раньше в московском «Динамо», и посылал без передышки один за другим в сторону ворот глухо бухающие и звенящие в полете мячи, собрав их перед этим у штрафной площадки.


Андреев же, рывком подаваясь навстречу и тем сужая угол между собой и боковыми штангами, в полупадении–полуброске намертво захватывал или отбивал в стороны и назад, через перекладину, твердые, сильно накачанные, тяжелые ядра.


— А, пошли расходные! Ну отлично! — азартно взбадривал он себя, и у него все получалось, он просто царил уже в своей вратарской площадке, жаль было, что это только тренировка, а не игра, ее бы тогда точно выиграло «Динамо».


Все записные болельщики команды, школьники с портфелями, студенты, старые чудаки, бездельники стояли за воротами, забыв про свое курево, открыв рот, и каждому казалось, что это его ноги впереди, за белыми клетками сетки, на вытоптанном в траве пятачке перед воротами легко пританцовывают, упираются шипами в грунт, упруго отталкиваются и взлетают в прыжках.


Каждому представлялось, что это он то стелется внизу, вытягивая почти безнадежный мяч из самого угла, то, изогнувшись, как змея, бросается чуть вверх и в сторону и тут же вскакивает, наглухо забирая, будто пряча в себе, мяч.


Всем, кто теснился в несколько рядов за воротами и вдоль лицевой линии поля, был виден потемневший, мокрый свежестриженный затылок нового любимца публики. Когда же мелькал его профиль, то видели и ручьи пота на раскрасневшемся, довольном, счастливо–измученном лице.


Но вот окончены осадные обстрелы, короткие и резкие добивания, навесы издали по хитрым траекториям, удары с подсеканием и коварным закручиванием мяча. Андреев сдергивает кепку, все узнают его зачес и правильный пробор на удлиненной голове, и всем опять открыто его красивое и большеглазое, какое–то нездешнее, неминское лицо.


Он подымает лежавшую в воротах вырезку из «Советской Белоруссии» со своим снимком в матче с московским «Торпедо», побежденным тут благодаря ему, новому вратарю минчан, и кладет снимок в кепку. Корчебоков в тренировочном костюме и растоптанных кедах идет навстречу и пожимает Андрееву руку, уже свободную от перчатки:


— Фу, мокрая, как жаба!


И почему–то всем мальчишкам это нравится. Все так понятно, так увлекает и наверняка запомнится надолго — в Андрееве им хочется воображать себя.


...Или же то, как он, Андреев, в светлом пиджаке поверх тонкого синего спортивного костюма (по моде тех лет) и пьяный, с красиво упавшей прядью тщательно вымытых, расчесанных волос, низко склонившись, водит за руку чьего–то малыша среди толпы на ярком солнце в перерыве между таймами и что–то с нетрезвой убежденностью втолковывает ему.


Все видят, что новый вратарь, их новая футбольная симпатия, — не болен, не травмирован, он просто пьет, матч без него, наверное, сыграют и в следующий раз, но... жаль.


...И то, как он, Андреев, с махровым полотенцем на плечах, рассматривает толпу у стадионных ворот из окна трофейного немецкого автобуса, в котором команда едет на матч со своей Белой дачи. Его красивое лицо, загорелое за предсезонную подготовку в Сочи, отделено от уличного свиста болельщиков стеклом и нервной, даже чуть панической сосредоточенностью, которую спортсмены зовут мандраж.


А вратари другие?


Здесь поневоле углубишься в минскую футбольную историю.


...Сутулый Виль Искорка, запаздывавший с броском в нижний угол даже после дальнего, несильного удара, после чего, мирно тюкнувшись в основание штанги, мяч отскакивал в ворота от спины неудачника.


— Опять горбом себе забил! — кричали на трибунах.


Иное дело приглашенный из «Крыльев Советов» (Куйбышев) Владимир Сухоставский. Сложенный, как Аполлон, невозмутимый, искушенный в своем деле, этот наемник своей профессии с берегов Волги футбола не любил, просто терпел. Вздыхая в раздевалке, переведенному в запасные Искорке говорил, уже готовый к выходу на поле:


— Ну полтора часа неприятностей — а там опять живем!


Он был большой любитель жизни, этот футбольный гастролер с целой картиной татуировки на груди: орел с распростертыми крыльями несет в когтях изогнутую рыбкой голую женщину с развевающимися волосами.


Александр СТАНЮТА.


(Продолжение в следующем номере.)

Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter